Очевидно, сразу после рождения нас было не различить (как я уже говорил, мы, наверное, были одним существом), но со временем исчезло даже и внешнее сходство. У моего антагониста был несколько иной, чем у меня, обмен веществ (хотя исходный состав этих веществ казался одинаковым, а по утверждению некоторых, именно таким и был), поэтому, когда я увидел его впервые — нам обоим исполнилось в то время по восемнадцать лет, — он на меня нисколько не был похож. Уже тогда его взгляд на жизнь, почти полностью сложившийся, в корне отличался от моего. В последующие годы он, мой антагонист, сделал все от него зависящее (как и я, впрочем), чтобы уничтожить последнее, в чем мы еще были схожи. Вот, например, еще смолоду мы оба исповедовали одинаковый, стихийно сложившийся культ Отчизны. Мы гордились ее величием и силой; ее поражения и неудачи заставляли нас страдать. Мы испытывали к родине чувство, которое можно сравнить с настоящей любовью. Но пришло время, которое, как стало ясно, не могло не прийти: мой антагонист начал идеализировать предмет нашей любви, я — отзываться о нем критически и с пренебрежением. Когда он, отражая мои атаки, пытался превратить нашу историю в святыню, а некоторых действующих в ней лиц объявил неприкосновенными, мне оставалось только насмехаться над ними. Кроме того, было время, когда мы оба очень тревожились за будущее своего отечества и сходились в том, что наш государственный строй никуда не годится и его нужно менять кардинально, а может быть, даже свергнуть и заменить иным. И вот тогда стало казаться: есть же нечто, нас объединяющее, — негативизм. Но очень скоро мы поссорились из-за его толкования. Я считал неприемлемым то, что он предлагал в качестве мер спасения, ибо в них крылась наибольшая — именно для нашей родины — опасность. Точно так же он опровергал мои идеи об усовершенствовании нашего строя. Не достигнув согласия, мы расходились, оттачивали свои несхожие взгляды, укрепляли свои позиции и, хотя по-прежнему говорили на одном языке, нам все труднее было понимать речь друг друга. Если б не началась война, мы бы уже, наверное, перешли к взаимным оскорблениям, ведь бранные слова, как известно, никогда не остаются недопонятыми. В двадцать с небольшим мы уже так далеко разошлись и так по-разному сформировались, что не было ничего — даже среди явлений, казалось бы, совершенно нейтральных, — что мы могли бы дружно одобрить или осудить. Наши разногласия касались теперь буквально всего: прошлого, настоящего и будущего, живой и неживой природы, Земли и космоса. Людей, насекомых, горных пород, скульптур, фактов, чувств, политики, религии, философии — не знаю, чего еще? Всего. Вместе с тем каждый был уверен, что обладает абсолютной истиной, а если и случались минуты сомнений, мы приписывали их своей слабости.
Когда я вновь мысленно возвращаюсь к раннему периоду жизни, мне кажется, что в глазах окружающих наши тогдашние увлечения выглядели совершенно невинно, как детские игры с их вечным подтруниванием и передразниванием. Например, любимым занятием у нас тогда было всему находить противоположность. Игра была захватывающая, правда, выяснилось, что не ко всякой вещи или явлению можно подобрать такую пару. Мы часто вставали в тупик, однако не слишком огорчались, с ходу эти отсутствующие понятия досочиняя. Да, их нет в природе — ну и что? Значит, они есть где-то во Вселенной, раз пришли нам в голову! Забавы забавами, но уже тогда мы начали незаметно расходиться в разные стороны. В то время еще ни один из нас не осознавал, что, обмениваясь колкостями, поддразнивая и задирая друг друга, мы разделяемся на два самостоятельных существа, и назад пути не будет. В итоге наше взаимное отчуждение дошло до предела, так что, по правде говоря, нам потребовался бы еще один земной шар, чтобы мы могли жить в двух отдельных мирах и спокойно, ничего друг о друге не зная, совершать свои открытия, с самого начала все называя и устраивая по-своему. Но мир по-прежнему был только один, и планета Земля все та же, и поделить ее было невозможно. Волей-неволей нам пришлось обретаться в общем пространстве. Когда мы осознали эту неизбежность, в нас стало нарастать чувство, прежде незнакомое: взаимная неприязнь, ощущаемая почти на физиологическом уровне; в конце концов она перешла в откровенную ненависть. Теперь каждый мог уже без помех воевать с мировоззрением другого, не гнушаясь никакими средствами.
Случалось, что один из нас в азарте схватки совершал какую-нибудь ошибку, неловкость — спотыкался, терял равновесие, невольно выпускал из рук оружие. В этот критический момент борьба могла завершиться капитуляцией одной из сторон. Но ни я, ни он не хотели, чтобы противник сдался, поэтому оружие тут же подталкивалось в сторону владельца — с тихим, язвительным замечанием в придачу. Кроме того, мы слегка медлили с очередным ударом, чтобы противник мог прийти в себя. Однажды он даже помог мне встать, или, может, я — ему? (Мы делали это украдкой, чтобы никто не заметил.) Наша борьба могла в те минуты просто сойти за игру. Но это была не игра. Мы жили в состоянии постоянной войны, полные искренней ненависти друг к другу. Стоит добавить, что мир вокруг не был пуст, он был населен людьми, охотно и внимательно слушавшими и поддерживавшими нас. Кто-то считал, что прав я, кто-то — что мой антагонист. И по сей день не могу понять, чем они руководствовались, — но это не суть важно. Итак, у нас были сторонники, мы могли управлять ими, разжигая их ненависть. Мы самозабвенно лелеяли в себе это чувство, заботясь о его чистоте и действенности. Выращивали внутри себя специальную железу, вырабатывавшую смертельный яд, который просачивался к нам в кровь и попадал даже в чернила. Под воздействием слов, написанных этим ядом, слов, которые мы потом читали, железы набухали еще больше и выделяли свежую порцию яда прямо в мозг и сердце. А мы писали и писали, мир же, разделенный ненавистью (что было делом наших рук), подбрасывал нам все новые темы.
Я только что сказал, что мы могли бы жить, ничего не зная друг о друге. Неправда. Так лишь могло казаться. Знать мы должны были, поскольку наше существование было четко взаимообусловлено. Я уверен, что он, даже отделенный от меня тысячами километров, даже на другой планете — знал бы обо мне все. А если бы и не знал, то легко мог догадаться, чем я занимаюсь, — исходя из того, что делал сам. Я уже говорил, что мы ненавидели друг друга, но удивительное дело — ни один из нас, пожалуй, никогда не желал (по-настоящему) смерти другому. Нам необходимо было бороться, чтобы сохранить собственный взгляд на мир. Но бойцу не обойтись без противника. Правда, перед самой войной мы уже почти достигли такой точки, когда отпадает нужда и в мировоззрениях, и в идеологиях — их полностью могла заменить ненависть. Неизвестно, дошло бы до этого или нет, а если б даже и так, все равно мы были бы нужны друг другу — чтобы ненавидеть.
Теперь, через пятьдесят с лишним лет, нет смысла доискиваться первопричин. Было это заложено в нас с самого начала — или появилось извне? Кто из нас был старшим — первым, подлинным? Я или он? Кто произнес первое слово раздора? Теперь и это не имеет значения. Лишь одно я знаю точно: моя смерть наступила задолго до того осеннего дня, когда я услышал о смерти моего антагониста. Может, я умер и не до конца, но в достаточной степени, чтобы посчитать себя мертвым. Мне чудилось, что когда-то я уже погиб от пули, или просто от слова, или из-за смерти кого-то близкого, и теперь я — уже не более чем воспоминание о себе самом и существую разве что в памяти других людей. Я не знал точно, до какой степени и каким способом был умерщвлен, ведь оказий было предостаточно. (Никого не должно удивлять, что после своей смерти я сохранил еще сознание, память, зрение, слух, а также некоторые насущные потребности.) Но только теперь я убедился, что действительно и окончательно умер именно в тот день, когда умер он — мой антагонист. Я существовал лишь до тех пор, пока существовала моя противоположность — негатив, чьи форма и очертания были точным отражением моей личности. Этот негатив совпадал со мной во всех деталях — с той только разницей, что был их оборотной стороной. Выпуклости совпадали с углублениями, цвета были цветами дополнительными. Там, где на негативе лежали тени, у меня был свет. В тот день, когда исчезли эти тени, — погас и мой свет.