политической экономии рынок и движение капитала представляют собой определенную структуру воспроизводящихся и эволюционирующих отношений, но для самого участника процесса происходящее представляет собой достаточно хаотичную мозаику событий, цепочку конкретных сделок и транзакций, системная природа которых будет очевидна, только если на все происходящее смотреть «извне», с позиции науки или культуры[367]. Увы, в условиях тотальной коммодификации эта «внешняя» позиция исчезает, поскольку и культура, и наука, и даже личные эмоции поглощаются рынком, становятся его частью. А сам интеллектуал из позиции критика и наблюдателя перемещается на позицию обычного участника рыночного обмена, причем, в отличие от рабочего, входит в него на довольно слабых позициях. Будучи до известной степени защищен статусом, он в то же время полностью лишен механизмов солидарности: интеллектуальные и культурные сообщества, опиравшиеся на традицию взаимного признания личных достижений, были поглощены капиталистическим рынком слишком быстро, а потому не успели выработать минимально необходимые механизмы взаимопомощи.
Из-за произошедших перемен позиция наблюдателя, критика и аналитика, способного видеть развитие системы «извне», просто исчезает. Наблюдатель теперь находится уже внутри все той же рыночного калейдоскопа событий и частных процессов, будучи неспособен сложить эту мозаику в более или менее внятное целое. В результате критический интеллектуал перестает видеть социальные классы, которые превращаются для него в хаотичные «множества», перестает воспринимать «большие нарративы» истории, заменяя их короткими рассказиками о бесконечном числе частных случаев, перестает понимать экономический смысл эксплуатации, замечая лишь многообразие видов угнетения. А кризис старых форм партийно-политической организации или собственная неспособность объединиться ради политического проекта трактуется как невозможность политического действия как такового или отсутствие перспектив для социального преобразования.
Сочетание привычной интеллектуальной самоуверенности и новоприобретенной интеллектуальной беспомощности порождает новые концепции, кажущиеся самоочевидными несмотря на явную логическую и социологическую абсурдность и несоответствие эмпирическим фактам. Так, изменение социального состава парижских окраин, где коренных французов, трудившихся на фабриках, заменили иммигранты с нестабильной занятостью, воспринимается интеллектуалом как «исчезновение пролетариата», хотя в действительности рабочий класс никуда не делся, он лишь изменил свою структуру, а иногда и сменил «прописку», переехав с окраин Парижа на окраины Шанхая. И хотя миллионы работников в старых индустриальных странах, утративших часть производственной базы, подвергаются эксплуатации множеством новых способов, это либо вообще не становится темой для социологической рефлексии, либо рефлексия не идет дальше констатации фактов (например, возникновение на Западе массы прекариата, живущего примерно по тем же правилам, по которым давно уже существует подавляющая масса трудящихся в странах периферии).
Проблема в том, что сохранение специфической позиции интеллектуала на рынке требует постоянного производства все новых и новых теорий, причем производства именно на продажу в качестве модного инновационного товара, который должен конкурировать с другим таким же товаром. Коллективный поиск истины и развитие общественных наук общими силами заменяется воспроизведением и постоянным совершенствованием дискурсивных практик, составляющих питательную среду и материал для воспроизводства интеллектуалами самих себя на рынке идей. И понятно, что эти идеи не только не должны быть сложными и глубокими, но, как и другие товары современного массового производства, не рассчитаны на долгую жизнь и на длительное употребление. Слова не объясняют и даже не называют вещи, а сами становятся виртуальными вещами, подлежащими продаже и обмену, точно так же, как продаже и обмену подлежат и всевозможные статусы, включая академические.
Прошлые интеллектуальные и творческие заслуги, превратившиеся в социальный капитал, разумеется, засчитываются, и именно поэтому бывшие левые, давно перестав быть таковыми, не могут позволить себе публично перейти на позицию буржуазии и стать консерваторами, как это делали их более честные предшественники в XIX и в первой половине XX века. Теперь подобное превращение чревато потерей накопленного социального капитала и утратой статуса, а главное — конкурентного преимущества, приобретаемого именно на позиции критического мыслителя, который ничего не критикует[368]. Другой вопрос, что подобная деградация общественной мысли, в свою очередь, становится проблемой для самой капиталистической системы: подчинив себе интеллектуалов, правящая элита утрачивает способность к критической рефлексии и оценке собственной практики. В результате, даже вступая на минное поле непримиримых конфликтов, чреватых масштабными социальными взрывами, элита не останавливается и не оглядывается, ибо уже некому ее предупредить о неминуемых последствиях ее собственных решений.
Вполне понятно, что ни критическая мысль как таковая, ни общественные науки в привычном смысле слова никуда не делись. Но они оказываются все более маргинальными не только по отношению к господствующей системе, но и по отношению к той среде, которая ранее их поддерживала, защищала и культивировала. Отстаивать нужно уже не просто право на инакомыслие, но и право на системное социологическое мышление. И то и другое теперь требует готовности идти не просто против течения «буржуазной мысли», но и против большинства левых интеллектуалов.
ЧАСТЬ 6
ВОЗВРАЩЕНИЕ НАДЕЖДЫ
ГЛАВА 1. С ЧЕГО НАЧАТЬ?
Многочисленные агитаторы, на протяжении двух столетий рисовавшие перед трудящимися образы прекрасного будущего, часто спотыкались на вопросе о том, какие конкретные шаги надо совершить в первую очередь. И наоборот, программы конкретных мер, выдвигавшиеся политиками, то и дело подвергались критике из-за отсутствия перспективы, воспринимались как реформистские и чрезмерно умеренные. Но как бы то ни было, любая, даже утопическая, а тем более — реально осуществимая программа социальных преобразований состоит из частичных мер и шагов, причем порой не так важен сам этот список, как последовательность и взаимосвязь осуществляемых общественных изменений.
Мишель де Серто определял стратегию как «способность преобразовать исторические неопределенности в просчитываемые пространства»[369]. Осмысливая ситуацию, мы видим ее не просто как набор случайных обстоятельств и сумму проблем, каждую из которых нужно решать саму по себе, но и как совокупность возможностей, открывающихся перед нами. Однако «откроются» они лишь в том случае, когда мы сами четко понимаем, чего именно мы хотим и можем достичь.
Для Антонио Грамши задача политика и смысл его деятельности состоит в том, чтобы сформировать исторический блок, объединяющий родственные (но далеко не тождественные) интересы в русло общего дела. «Направлять волю на создание нового равновесия реально существующих и действующих сил, опираясь на ту определенную силу, которая считается прогрессивной, создавая условия для ее победы — все это значит, конечно, действовать на почве реальной действительности, но действовать так, чтобы суметь господствовать над ней и превзойти ее (или содействовать этому)»[370].
Политика начинается не там, где мы предаемся мечтам о лучшем мире, а только там, где эти мечты начинают воплощаться в реальные действия, связывающие воедино наши стремления с нашими интересами и нашими возможностями. Политика, безусловно, нуждается в риторике, в