Лабиринт сцеплений
25 февраля 1863 года Софья Андреевна пишет сестре: «Лева начал новый роман. Я так рада».
Роман (хотя сам Лев Николаевич никогда не считал эту книгу романом) будет завершен только шесть лет спустя. Замысел его менялся, постепенно уточняясь в ходе работы. Было несколько вариантов названия — «Три поры», «Тысяча восемьсот пятый год», «Все хорошо, что хорошо кончается». В конце концов книга получила название «Война и мир».
Такое же название дал своему философскому трактату Прудон, и любопытно, что его переведенное на русский язык сочинение, которое плохо расходилось, в лавках предлагали приобрести вместе с томами первого издания книги Толстого. Герцен в русские книжные лавки тогда не допускался, но вот что должно было обратить на себя внимание образованной публики: в его сборнике «За пять лет», где опубликованы статьи 1855–1860 годов, есть специальный раздел обличительных памфлетов на злободневные политические темы, и этот раздел тоже носил название «Война и мир». А знатоки Пушкина могли припомнить слова Пимена из «Бориса Годунова», обращенные к Григорию: «Описывай, не мудрствуя лукаво, / Все то, чему свидетель в жизни будешь: / Войну и мир, управу государей».
Доказательств того, что название книги Толстого перекликается с кем-то из этих трех авторов, не существует, и в любом случае смысл понятий, вынесенных им на титульный лист, особенный, толстовский. Но и Прудон, и Герцен, и, разумеется, Пушкин в той или иной степени обозначили свое присутствие на страницах «Войны и мира». Как, впрочем, и многие другие мыслители, литераторы, мемуаристы, историки, не говоря уже о современниках эпохи, воссозданной в главном произведении Толстого.
О том, что оно будет главным делом его писательской жизни, Толстой, приступая к повествованию, и не думал. У него даже не было вполне ясного представления, какая книга в итоге получится. Просто почувствовал, что пришло время для «свободной работы de longue haleine» — для протяженного рассказа, который пишется «на широком дыхании». Свояченице Лизе Берс, которую прочили ему в невесты, Толстой поведал об этом в письме еще осенью 1862 года, буквально через неделю после того, как привез в Ясную Поляну молодую жену. В ящике его письменного стола лежали прерванная на третьей главе рукопись «Декабристы» и совсем короткий набросок повести «Отъезжее поле», относящийся к августу 1856 года. В повести этой некий петербургский чиновник наносит визит уединенно живущему у себя в имении старому вельможе, который прежде занимал высокие должности, а теперь слышать не хочет о государственной службе. В одном из трех вариантов начала повести читаем: «Это было еще до Тильзитского мира» — то есть зимой или весной 1807 года.
Когда, как отмечено в январском дневнике 1863 года, «сильное и спокойно-самоуверенное желание писать» сделалось неодолимым, когда выяснилось, что «эпический род мне становится один естественен», мысль Толстого устремилась к эпохе наполеоновских войн и восстания декабристов.
Видимо, первоначально он намеревался изобразить ее так, чтобы явственно ощущался контраст с современностью, «третьей порой», когда, после тридцати сибирских лет, герой «Декабристов» князь Лабазов возвращается в Москву. Предполагалась широкая картина центрального события — самого восстания — и реконструкция приведшей к этому событию «первой поры», 1812 года. Однако казалось, что эта реконструкция невозможна, если оставить за рамками рассказа то, что предшествовало вторжению Наполеона в Россию — две неудачные кампании, которые окончились разгромом русских сначала при Аустерлице, затем под Фридландом, свидание двух императоров в Тильзите и договор о союзе, воспринятый как национальное унижение. Исходная точка действия переместилась в 1805 год, и хроника, если бы Толстой следовал плану воссоздать «три поры», теперь охватывала бы больше полувека. В конечном счете она охватила только восемь — но каких! — лет.
Хроника, однако, все равно не получалась. Толстой вскоре понял, что его цель совсем не в том, чтобы изобразить то время под знаком целостности и полноты исторического свидетельства. Когда определенно выяснилось, что действие начнется с 1805 года, он стал набрасывать авторское предуведомление, что «государственные люди» и события, которые ассоциируются с их именами, для него представляют только вторичный интерес. Намного важнее описать людей, не связанных с политикой и оттого более свободных для «выбора между добром и злом… изведавших все стороны человеческих мыслей, чувств и желаний». Этим людям их время постоянно предоставляло возможность «выбирать между рабством и свободой, между образованием и невежеством, между славой и неизвестностью, между властью и ничтожеством, между любовью и ненавистью». В эпоху тяжелых испытаний, какой стало для России начало XIX века, они жили, мыслили, страдали не как герои и не оставили следов на страницах летописи. Но напряжение выбора, встававшего перед ними всеми, сложность моральных исканий, отличавших этих людей, сделали их для Толстого персонажами более интересными и важными, чем Наполеон, или Александр, или Талейран, так и не появившийся на страницах его книги.
Люди эти — русское дворянство, русская аристократия той «первой поры», в которую — тогда Толстой чувствовал это необычайно остро — уходят и его собственные духовные корни.
«Я не мещанин, как смело говорил Пушкин, и смело говорю, что я аристократ и по рожденью, и по привычке, и по положению. Я аристократ потому, что вспоминать предков — отцов, дедов, прадедов моих, мне не только не совестно, но особенно радостно. Я аристократ, потому что воспитан с детства в любви и уважении к высшим сословиям и в любви к изящному, выражающемуся не только в Гомере, Бахе и Рафаэле, но и во всех мелочах жизни. Я аристократ, потому что был так счастлив, что ни я, ни отец, ни дед мой не знали нужды и борьбы между совестью и нуждою, не имели необходимости никому никогда ни завидовать, ни кланяться, не знали потребности образовываться для денег и для положения в свете и т. п. испытаний, которым подвергаются люди в нужде. Я вижу, что это — большое счастье, и благодарю за него Бога, но ежели счастье это не принадлежит всем, то из этого я не вижу причины отрекаться от него и не пользоваться им». (Процитированный фрагмент Толстой исключил из окончательного варианта «Войны и мира».)
Возможно, именно в 1856 году, сделав наброски повести «Отъезжее поле», у Толстого возник замысел большого романа об аристократии. А возможно, «Отъезжее поле» всего лишь случайный эскиз, ведь после него Толстой увлекся идеями совсем иного характера: опыты художественного постижения крестьянской жизни — «Идиллия», «Тихон и Маланья», — и наконец-то завершенные в 1862 году «Казаки».
Как бы то ни было, именно в наброске повести «Отъезжее поле» Толстой наметил, по меньшей мере одну, сюжетную линию, которая впоследствии войдет в роман «Война и мир»: князь Василий Иларионыч, отказавшись от карьеры, решил «похоронить» себя в деревне и с неудовольствием принимает чиновника, приехавшего из Петербурга. А в первой части «Войны и мира» на сцене появляется генерал-аншеф, князь Николай Андреевич Болконский, удаленный из столиц при Павле I. В новое царствование он получил приглашение вернуться на государственную службу, однако из принципа продолжает безвыездно жить у себя в Лысых Горах, поскольку «ему ничего и никого не нужно».