Прямо передо мной возникают и бегут ко мне двое чужих; я в жизни не видел настолько нелепых, единственно верных движений – движений, единственный смысл которых в том, чтобы вовремя упасть. Я вижу большие чумазые каски, винтовку и дырчатый ствол автомата, я вижу расщепленные морщинами усилий кирпично-бурые страдальческие лица с налитыми звериным изумлением глазами – и не могу пошевелиться, слабый, как грудной ребенок, кричаще нелепый и страшный, как свергнутый царь самолетных небес, сжимающий ручку, как скипетр.
Боясь быть откуда-то кем-то подстреленным, боясь не достать меня, точно из проруби, один спотыкается вдруг на бегу, схватившись чумазой рукой за живот, и валится наземь ничком, словно куль… второй, повернувшись направо, поводит стволом автомата и, словно ударившись лбом о косяк, с какою-то радостной бесповоротностью рушится навзничь.
Я вижу султанчики серой земли: бегут по цепочке ко мне, кончаясь у самых сапог, – я должен упасть, вжаться в землю, но даже не вздрагиваю, вмурованный в тупое изумление и безразличие к своей наземной участи. Разрывы четвертьтонных бомб мне виделись такими же фонтанчиками, когда я смотрел на них свыше, и вот теперь я угодил в какой-то насекомый микромир, сам сократился до размеров притворившегося камушком жука и все еще не понимаю, почему земля вокруг дымится серой пылью. Я ничего здесь не способен сделать сам, а трепыхаться рыбиной на суше – это не по мне.
Я вижу новых русских, серые фигуры – по крайней мере, их движения настолько же нелепы и единственно верны, что и движения только что упавших мужиков. Железные пальцы, крюки, вцепившись в тупое, разбитое тело, рванули меня, потащили – пашу зачерствевшую землю лопатками, задом, меня волокут по стиральной доске, как поломоечную тряпку, словно труп, который почему-то невозможно бросить. Стащили под уклон и сами повалились – перестало дрожать раскаленное иссиня-желтое небо – невозможнее всех огневых Тадж-Махалов, которые грезились мне в детском температурном бреду. Надо мной – закопченные штальхельмы с характерно изогнутым краем… Да! Да!!! Гюнтер, бог мой, я верую, слышишь?! Вот сейчас я уверовал в наш черепной показатель – нерушимую, высшую правду нордических длинных носов и крутых подбородков! Не сожрали меня низкорослые коренастые брахицефалы!
– Парень, парень, ты слышишь меня?! Скажи мне, как тебя зовут?! Вилли?! Ганс?! Фридрих?! Михель?!
– Свихнулся, похоже!
– Еще бы! Его самолет на куски – а ему хоть бы что! Бывает такое, скажите?!
– Да только такое одно и бывает – дерьмо на дерьме! Куда теперь с этой дохлятиной! Кончай улыбаться, придурок! Земля вызывает люфтваффе! Как понял?! Прием! Давай посмотри на меня! – Кто-то хлещет меня по щекам – с настоящей, застарелой, безвыходной злобой, словно все, изначально пошедшее криво, по моей вине сделалось окончательно невыносимым. – Встать, скотина! – Из-под стального козырька в меня ввинтились свинцово-серые глаза большого травленого зверя, в пещерных орбитах которого живет уже не разум, а инстинкт, который все видит и знает, ни в чем не сомневается и никогда не размышляет. – Ты слышишь меня? Сейчас мы с тобой будем делать пожары! Я бегу – ты бежишь, я упал – ты упал. Иначе останешься травку кусать.
– Да, да, я могу… – хриплю я с какой-то угодливой спешкой, и слова обдирают мне горло наждачной бумагой.
– За мною, туда, по команде, – махнул этот унтер ручищей на серо-каштановый склон, поросший бурьяном и жадной крапивой. – Эй, Магнус, смотри за ним, понял? Подсадишь его, если что. Эй, Отмар! Там как?! Пошли все! Пошли!
Я никогда еще не видел настолько нелепых, единственно верных движений. С такою резкостью выметываются из коричневых луж крокодилы, только что походившие на гнилые коряги. С диковинной ловкостью и быстротой солдаты полезли по склону, страшась не нажраться, не вгрызться во что-то… Ничем не объяснимый страх толкнул меня за ними. Нога сорвалась и уперлась во что-то живое, сдержавшее – пружина разжалась и выбросила меня на поверхность плашмя. Страх поднял меня на ноги немедля – безотчетное вещее чувство, что никто не поможет и не обернется, если я упаду, – и заставил бежать вслед за серыми спинами, пригибаясь, как все, мигом сделавшись точно таким же проворным и ловким, как и всякая тварь, что подхвачена тягой огромного «жить»!
Сердце ходит во мне, точно поршень взбесившейся ткацкой машины, моего самолетного «даймлера» с непосредственным впрыском сгораемой крови во все члены тела, сердце бьет мне в глаза, заслоняя тяжелыми черными вспышками свет, отсекая бегущие спины и как будто бы делая фотографии этих трясущихся вместе с противогазными цилиндрами задов, автоматов, винтовок, сапог, подлетающих ранцевых клапанов, штальхельмов… И они утекают от меня с быстротою такой, словно горноречная стремнина несет их меж курящихся пылью воронок и огромных беззвучных костров. Неужели солдаты Великого рейха могут так беззастенчиво драпать? И, пробив всю деревню насквозь, я лечу под уклон вслед за ними, сокрушая бодливые заросли, соглашаясь оставить на этих сучках клочья собственной шкуры и даже ошметки кровавого мяса. Потеряв от удара в ступни все важнейшие мускулы, жилы в ногах, подломившись в коленях, валюсь на овражное дно.
Только тут я услышал всеобъемлющий грохот разрывов и выстрелов. Эпицентр канонады был теперь далеко – грохот скатывался и валился в овраг легковесно и мягко, как вата.
Повалившийся рядом могучий тот унтер ткнул в меня чем-то выпуклым и округлым железным:
– На-ка, летчик, глотни.
Я вцепился во фляжку с болтающейся на цепочке отвинченной крышкой и припал к винтовому железному горлышку – поперхнулся, закашлялся и никак не мог выхаркать это благодатное пламя.
– Не в то горло, приятель? Ты, видно, там к французским коньякам приучен и к баварским винам. – Унтер, взяв из моей руки флягу, сделал пару глотков и смотрел на меня изучающе, без презрения, но и без жалости, и я тоже оглядывал угловатоупрямое земляное лицо с упрятанными в глубине орбит настороженными глазами, с грязно-синей щетинистой питекантропской челюстью и прорезанным точно лопатою ртом; волосатые лапищи мастерового, кочегара, портового грузчика, терпеливого чернорабочего этой войны. Эталонный солдат нашей армии, причем не с наших, а с советских ненавидящих плакатов: людоед и убийца детей, разве только клыков и когтей не хватает. Заскорузлый от грязи, просоленный китель с линялой красненькой нашивкой «ордена мороженого мяса»[41] и серебряной планкою «За ближний бой». – Как же все-таки звать тебя, гауптман?
– Борх. Герман Борх.
– Борх, Борх… Что-то слышал. Или, может, читал. Вы, пилоты, у нас вроде киноактеров… Я Гюнтер. Гаупт-фельдфебель Гюнтер Фолькман, господин офицер, – ухмыльнулся он криво, не трудясь впрыснуть в голос хоть каплю почтения или подобострастия. – Вы, конечно, счастливчик невиданный, гауптман. Мы смотрели и думали: все. По всему, вас должно было разодрать на лоскутья. Повезло просто невероятно, но не до конца. Вот если бы вы все-таки сломали руку, или ногу, или хотя бы пару ребер, вот тогда бы для вас все закончилось. По крайней мере, уж полгода госпиталя…