Вскоре толпа внизу разразилась новыми криками. У финишной черты собралось множество школьников — Филипу удалось разглядеть за ними Калпеппера: тот, сгорбившись и обхватив руками голову, сидел на траве; плечи его ходили ходуном.
— Черт! — вскочив на ноги, выругался Филип. — Опять прозевал!
На сей раз он прозевал забег на тысячу пятьсот метров, в котором, по-видимому, первым пришел — и опять-таки с минимальным отрывом — Стив. Теперь остались лишь две дистанции. А сказать, кто станет победителем, было все еще невозможно.
* * *
Под переливающиеся за их спинами тоскливые мотивы «Пяти вариантов „Богача и Лазаря“» Бенжамен с Гардингом продолжали беседовать о своей любви к Воан-Уильямсу. Оба считали его третью и пятую симфонии шедеврами, а восьмую — сочинением сильно недооцененным. Они поговорили о «Лондонской симфонии», погадали, сможет ли кто-нибудь написать «Бирмингемскую симфонию», столь же грандиозную и звучную. Бенжамен так не думал. Он посоветовал Шону (теперь Бенжамен называл его Шоном без колебаний и смущения) послушать концерт для гобоя: сочинение не из самых известных, но превосходное. Шон сказал, что ему больше всего нравятся «Серенада Музыке», хорал и оркестровая аранжировка строк из «Венецианского купца». С них и началось его знакомство с композитором — ему тогда было восемь лет, и он услышал на концерте местного хорового общества одну из сольных партий в исполнении своей матери.
— Я и не знал, что твоя мать музицирует, — сказал Бенжамен и, еще не договорив, подумал, что он, собственно, совсем ничего о Гардинге не знает.
— И у мамы, и у папы хорошие голоса, — ответил Гардинг. — Они всегда пели вместе. Это часть того, что их объединяло.
— Объединяло?
— Сейчас они живут врозь, — сообщил Гардинг. Странное дело, музыка развязала ему язык — точно вино. — Папа пару недель назад съехал из дома.
— О. Извини.
Бенжамен пересек комнату, взял конверт от пластинки и притворился, будто читает, что на нем написано. Гардингу, наверное, нелегко так вот рассказывать о себе.
— Это назревало уже давно, — продолжал Гардинг. — Папа родом из большой ирландской семьи, мама — англичанка до мозга костей. И с ней иногда… ну, в общем, с ней бывает непросто. Она очень строгая.
Бенжамен задумался на миг о причудливом, фантастическом мире, созданном Шоном для Пуси-Гамильтонов, — робкий, задержавшийся в развитии мальчик, страдающий от родительского карательного режима, их антиирландских настроений, — и ему впервые пришло в голову, что в юморе Гардинга может присутствовать не одна только анархическая клоунада.
— Когда ты говоришь «очень строгая»… — начал он.
Но Шон произнес — торопливо и с нажимом: — Я люблю свою мать.
Бенжамен, в общем-то, и не думал намекать на что-либо иное, но, видимо, Гардингу было очень важно подчеркнуть это обстоятельство.
— Она невероятная женщина. Одна на миллион. Гардинг умолк, и какое-то время в комнате звучала лишь музыка. По счастью, не долгое — вскоре кто-то постучал в дверь. Шон крикнул:
— Войдите!
Появился Ивз. Времени было — пять минут четвертого, Ивз совсем запыхался, из-под мышки его торчал пакет «Винсентса», магазина, торгующего в Бирмингеме записями классической музыки.
— Ну? Достал?
— Да. Оказалось на двадцать пенсов дороже, чем ты говорил.
— Неважно.
Гардинг раскрыл пакет и радостно вскрикнул. То была еще одна запись оркестровых сочинений Воан-Уильямса — «В стране болот» и «Норфолкская рапсодия № 1».
— Вот это ты непременно должен послушать, — сказал он, прерывая «Богача и Лазаря» на середине и ставя новую пластинку. — Поверить не могу, что ее нет в библиотеке. Она тебя с ног свалит.
Ивз по-прежнему мялся в дверях.
— Беги, малыш, беги, — пропел ему Шон, нетерпеливо махнув рукой. — О деньгах не волнуйся, я с тобой после расплачусь.
«Норфолкская рапсодия № 1» началась с тихого, неясного мерцания струнных, сквозь которое пробивался голос кларнета, исполнявшего разрозненные, жалобные фрагменты мелодии. Затем, когда стали вступать голоса других инструментов, медленно зародилась и тема: долгая, блуждающая, немыслимо благородная, немыслимо грустная. Бенжамену казалось, будто он знал эту мелодию всю жизнь, хоть она и таилась доныне в каком-то сокровенном, самом дальнем закутке его души.
— О, — вздохнул он и сразу понял, что нужных слов найти не сможет. — Как хорошо.
— Это народная песня, — сказал Шон. — Он откопал ее в Кингз-Линн.
Музыка продолжалась, а Шон сел напротив Бенжамена и пустился в живые объяснения:
— Он целыми днями объезжал на велосипеде норфолкские деревни. Заходил в каждый паб, заводил разговор, а после просил спеть что-нибудь. Особенно стариков. Тому человеку из Кингз-Линн было семьдесят. Семидесятилетний рыбак! Ты только представь. Воан-Уильямс покупал ему пиво пинту за пинтой. Может быть, еще и шиллинг-другой подкинул. А через пару часов — скажем, перед самым закрытием — старик запел. И спел вот это, это! Ты когда-нибудь слышал такую мелодию?
— У нее есть название?
— «Ученик капитана». Воан-Уильямс ее очень любил. Использовал не один раз. И знаешь, о чем говорится в этой песне? О типе, который сидит в тюрьме. Сидит в тюрьме по обвинению в убийстве. Он был морским капитаном и взял в ученики мальчика-сироту, и однажды этот мальчик его разозлил — приказа, что ли, не выполнил, — так знаешь, что учинил капитан? Привязал мальчика к мачте, заткнул ему рот и засек куском веревки до смерти. Целый день на это угробил. Целый проклятый день превращал мальчишку в отбивную. А теперь вот сидит в тюрьме и рассказывает, до чего он обо всем этом жалеет.
Бенжамен слушал, как замирает мелодия, и чувствовал, что его пробирает дрожь.
— Фу-ух. Но какая же она красивая и какая… английская.
— Ты когда-нибудь был в Норфолке?
— Нет.
— Побывай. Места там невероятные. По временам кажется, будто это край земли.
Шон уважительно подождал, когда музыка стихнет, затем поднял звукосниматель.
— Англичане очень склонны к насилию, — произнес он при этом, обращаясь наполовину к себе самому. — В нас этого не замечают, однако такие мы и есть. Потом мы раскаиваемся, отсюда и наша меланхоличность. Но прежде всего, мы делаем… то, что должны сделать.
Несколько минут спустя, медленно шагая к остановке автобуса, Бенжамен обдумывал эти слова. Насилие и грусть… И то и другое витало в тот день в воздухе. Филип позвонил ему вечером, сообщил о результатах соревнований, и Бенжамен содрогнулся при мысли о гневе, вскипевшем в груди Калпеппера, когда Стива удостоили звания «Victor Ludorum». А сам Стив — что чувствовал он, принимая награду? Одно только торжество — или к нему примешивалась и грусть, желание целовать в эту минуту и поднимать высоко над вопящей толпой не кубок, но утраченный залог любви, которую питала к нему Валери?