причине неповторимая жизнь.
Судя по косвенным признакам, им удалось-таки проникнуть в мои мысли.
В той мере, в какой я готова приподнять завесу своей проницательности, это выглядело так: Луноликий оставил свои гуттаперчевые забавы, приподнялся на цыпочки и с заговорщическим видом принялся что-то нашептывать Тощему, указывая то на меня, то на стюардессу. Приняв облик пожилой и не по летам стройной сестры милосердия (про таких моя мать говорила: сзади пионерка – спереди пенсионерка), она держала на вытянутых руках небольшой поднос, изготовленный из легированной стали (не спрашивайте, как я это определила, просто поверьте); поперек него наготове лежал наполненный чем-то прозрачным шприц.
Глядя то на шприц (объемом 3, максимум 4 ml), то на нее, женщину, работающую по найму, я колебалась между откровенным негодованием и тем, что называется испанский стыд: мы – дочери небогатых родителей, исповедующих строгие моральные принципы, как же так получилось, что я сижу со связанными руками, а она готова выполнить любой, в том числе безумный, каприз своих работодателей? Блеск на кончике иглы выдавал их modus operandi – образ действия «по приколу», к коему они собираются прибегнуть, чтобы сделать из меня клоунессу, проделывающую разнообразные, по большей части неловкие кунштюки.
За которыми так приятно наблюдать. То подбадривая одобрительными возгласами: а ну еще! давай, давай, поддай жару!
То, напротив, обесценивая: неее, ну совсееем ни в какие ворота…
Пока я приглядывалась к так называемой сестре милосердия, надеясь обнаружить истинную подоплеку ее моральной пластичности, щеки Луноликого еще больше округлились, буквально распухли от усердия.
Щеки другого, напротив, впали: судя по всему, его истощенный организм не усваивал мои горькие, настоянные на морской воде слезы – как иные ослабевшие организмы не усваивают витамины и минералы, критически необходимые для поддержания и продолжения их жизни. Похоже, он готов был это признать. Разумеется, не прямо, а косвенно, растянув губы в улыбке – беззаботной, если бы не одна ее особенность: улыбаясь, он обнажил нижний ряд зубов, скрыв при этом верхний.
Мне бы насторожиться и задуматься: что может означать такая перевернутая улыбка? Но я, недолго думая, приняла его улыбку за верный знак того, что мы договорились: он оставит меня в покое, если я – кивком или любым другим способом – выражу твердое согласие ему подыграть. В награду за мое послушание он проявит человечность: отменит этот чертов укол.
Искушение было слишком велико.
Уж если на то пошло, я сыграю эту идиотскую комедию, участие в которой меня нисколько не уронит. Во всяком случае, в собственных глазах.
Наша молчаливая договоренность не осталась незамеченной. Пухлощекий искренне расстроился: его круглое гуттаперчевое личико исказила гримаса разочарования. Судя по реакции Тощего, неуместная: не удостоив младшего партнера ни словом, ни взглядом, тот демонстративно отвернулся: откровенная неделикатность, от которой младший заметно скис. Стоял с видом побитой собаки, облизывал потрескавшиеся от усердия губы. В робкой надежде, что патрон пожалеет его и приласкает.
Не выказав ни тени жалости, Тощий пнул его локтем. Верноподданный пухляш съежился и, уж на что ко всему привык, по-детски всхлипнул; после чего последовал за удаляющимся патроном, потешно припадая на правую ногу и держась за левый, ушибленный, бок. Мгновенно оценив обстановку, стюардесса метнулась к занавеске, ловким движением ее раздернула – и отошла в угол, откуда почтительно наблюдала, как уважаемые господа возвращаются в бизнес-салон.
Ее решительные действия заставили меня собраться.
Быть может, я сделала бы это и раньше, если бы не громкое чавканье – свидетельство того, что мой бумажный Вергилий, наскучив одиночеством, переключился с отдельных слов на фразы. Последняя, которую я расслышала, звучала так:
– Никкому этта жизнь не уперлась.
Интересно, на что он рассчитывает, надеясь перетолмачить сию каракатицу на язык Шекспира, Байрона и Шелли?
– Хочешь узнать? – прежде чем дать ответ, он коротко, но смачно сплюнул. – Лучший способ избавиться от страха – вовремя умереть.
После такого, прямо скажем, нетривиального переводческого решения можно было ожидать чего угодно. Но, против ожиданий, ничего не случилось. Если не считать некоторых изменений в салоне бизнес-класса, за которыми я, хочешь не хочешь, наблюдала, безуспешно ломая голову: как это надо понимать?
Начать с того, что мои мучители сняли свои дурацкие карнавальные костюмы и засунули их под кресла. Вернее, засовывал маленький. Учитывая солидные размеры рыцарских доспехов его патрона, задача, прямо скажем, не из легких.
Избавившись от карнавальных костюмов, оба заметно воспрянули и, придя в веселое расположение духа (метаморфоза, истинную подоплеку которой мне еще предстояло осознать), забрались каждый в свое кресло и (стоя на коленках, как это делают маленькие дети, едучи в общественном транспорте, к примеру в автобусе) с любопытством воззрились на меня.
Свет, частью искусственный, с потолка, частью – естественный, из неплотно зашторенных иллюминаторов, обволакивал их фигуры, превращая наблюдаемую мной картину в размытый черно-белый снимок, сделанный раритетным фотоаппаратом – из тех, что в былые годы изготавливались на Ленинградском оптико-механическом объединении; и уж если на то пошло, руками моих покойных родителей. Или на замерший кадр немого – черно-белого – фильма, снятого на старейшей ленинградской кинофабрике, учрежденной в далеком 1918 году; и потом то и дело менявшей свое название, в зависимости от текущих политических обстоятельств и экономических нужд.
Эта мысль, лучше всяких философских кунштюков доказывающая изменчивость мира, побудила меня взглянуть на все происходящее спокойней: уж если господа позволяют себе эдакое ребячество, мне, что называется, сам бог велел. Подмигнув замершей в почтительной позе стюардессе – смотри, мол, и учись, – я состроила им кукиш, вернее два: выражаясь фигурально, выстрелила по-македонски, с обеих рук.
Увы, мои жалкие холостые выстрелы не достигли цели.
Убедившись в этом, я поникла головой.
Конец пути
Вкрадчивый, но внятный шум двигателей свидетельствовал о том, что мы летим.
Внизу синело плоское море. Как на школьной географической карте его сменяли зеленые пятна лесов и желтые – степей. Среди обширных участков, покрытых живой растительностью, словно отболевшие очаги неизвестного кожного заболевания, зияли проплешины пустынь.
Разглядывая карту, я не сразу заметила, что самолет начал постепенно снижаться. С высоты это выглядело так, будто неведомый мне картограф, переходя от общего к частному, меняет масштаб.
По мере приближения к земле пятнистое разноцветье мало-помалу сглаживалось, уступая пальму первенства возвышенностям, равнинам и руслам рек.
Я видела берег Ганга.
Метрах в двадцати от береговой линии, украшенные пестрыми цветочными гирляндами, ожидали своей очереди бренные мужские тела. Сюда их привезли накануне, с тем чтобы приступить к обряду перехода раньше, нежели первые лучи беспокойного солнца коснутся ветхих, полуразрушенных построек. Там, едва различимые в сумеречном