теперь в театр. К самому началу явимся, – сказал он и даже слегка покачнулся.
В сопровождении Нюренберга супруги вышли на улицу и пошли пешком. Пера хотя и не роскошно, но освещалась газом. Движение на улице было не особенное. Магазины были уже все закрыты. Тротуары сплошь заняты свернувшимися в калачик и спящими собаками, так что их пришлось обходить. Театр действительно находился недалеко от гостиницы. Обогнули они решетку городского сада, и показался красный фонарь, висевший у подъезда театра.
– А электрического освещения у вас в Константинополе нет? – спросил Николай Иванович Нюренберга.
– Тс… Боже избави! Наш султан боится и электрическаго освещения, и телефонного проволока. Думает, что его взорвет, – отвечал Нюренберг.
– Но ведь телеграф-то у вас есть, а это тоже электричество.
– Подите и поговорите с султаном! Насчет телефона его как просили – нет, нет и нет.
У театра не было ни одного экипажа, но стоял полицейский солдат и ел насыпанные в перчатку зерна кукурузы или бобов, вынимая их по зернышку. Супруги вошли в театр. В коридоре потертая, замасленная феска осмотрела у них билеты и пропустила их в зал. Зал был довольно большой, несколько напоминающий зал театра Неметти, но плохо освещенный. Пахло керосином. Висел занавес с объявлениями на французском и греческом языках. Публиковались мыло, притирания, шляпы, перчатки и татерсаль. Публики в театре почти совсем не было. Из двух ярусов лож была занята только одна. В ней сидели три армянки: одна старая в маленькой плоской голубой шапочке и две молоденькие, очевидно ее дочери, и очень хорошенькие, смуглые, как жучки, да в первом ряду кресел пожилой турок в феске читал газету, вздев золотое пенсне на нос. В оркестре был только один музыкант – барабанщик. Он сидел около своего барабана и ужинал. Держал в одной руке кусок белого хлеба, а в другой кусок сыру и откусывал попеременно по кусочку того и другого. Супруги уселись во втором ряду кресел. Нюренберг сел сзади их в третьем ряду и дышал на Глафиру Семеновну смесью винного перегара, чесноку и луку, так что та невольно морщилась и сказала:
– Здесь город-то не трезвее наших городов. Не так я себе воображала Константинополь.
– О, мадам, турки пьют еще больше, чем европейского народ, но они пьют так, чтобы никто не видал, – отвечал Нюренберг. – И турецкого дамы пьют. Турецкого дамы пьют даже одеколон.
– Послушайте, Нюренберг, что же публики-то нет? Неужели так и будет? – спросил проводника Николай Иванович. – Да и музыкантов еще нет.
– Здесь всегда очень поздно собираются, эфендим. Еще придет публика. Но не думайте, чтоб публики здесь столько было, как в европейского театр. Нет-нет. Здесь если пять стульев пустых и шестого занято, то актеры уж очень рады и весело играют. А музыканты – я знаю, где музыканты. Они в ресторане «Космополитен» за обедом играют, и как там обед кончится, сейчас сюда придут.
В первом ряду прибавились еще две фески, очень галантные, молодые в черных военных сюртуках со светлыми пуговицами, при саблях, в белых перчатках и с черными четками на правой руке.
– Зачем эти офицеры с четками-то сюда пришли? – спросил Николай Иванович Нюренберга.
– Мода… Турецкого мода… Самого большого франты все с четками. Он сидит и от своего скуки считает их пальцами.
Заполнилась и еще одна ложа. В ней показались две шляпы котелком и средних лет нарядная дама с необычайно горбатым носом. Барабанщик, поужинав, стал раскладывать ноты на пюпитры, стоявшие в оркестре. Пришла скрипка в феске, поместилась в оркестре на стуле, начала канифолить смычок, положила его и стала чистить для себя апельсин.
– Когда же представление-то начнется? – спросила Глафира Семеновна проводника. – Ведь это ужасно скучно так сидеть. Десятый час, а и оркестр еще не играл.
– Здесь, мадам, всегда поздно… Пообедают, выпьют, а после хорошего обеда сюда… – отвечал Нюренберг. – Теперь скоро. Вон музыканты идут.
В оркестр влезали музыканты в фесках, вынимали из чехлов инструменты и усаживались на места.
– И это лучший театр в Константинополе?
– Самого лучшего театр. У нас есть много маленького театры в Галате, но то кафешантан с акробатами, с разного накрашенного кокотки.
– А буфет здесь есть? – в свою очередь задал вопрос Николай Иванович и зевнул самым апатичным образом.
– А как же не быть буфету, эфендим? И хорошего буфет. Лимонад, пиво, мастика, сантуринского, коньяк…
– Нет, нет, нет! Бога ради, сиди тут! – схватила Глафира Семеновна мужа за рукав и прибавила: – И во сне мне не снилось, что в турецком городе может быть коньяк.
Оркестр начал строиться. Занавес на сцене осветился светлее. Задние ряды кресел наполнились несколькими десятками фесок, бараньих шапок армян. Кто-то раздавливал щипцами грецкие орехи.
– А турчанки, турецкие дамы сюда не ходят? – поинтересовалась Глафира Семеновна.
– Пхе… Как возможно! Турецкого дамы никуда не ходят, – отвечал Нюренберг. – Они ходят только в баню, в магазины и на турецкого кладбище, чтобы поклониться своего мертвого папеньке, маменьке или дедушке. Вот все, что дозволяется для турецкого дама.
Оркестр заиграл увертюру из «Маскоты». Барабан и труба свирепствовали. Неистово гнусил кларнет.
Николай Иванович стал обозревать ложи и увидал, что в ложу первого яруса, около сцены, входил тот самый элегантный турок, который обедал с ними в гостинице за табльдотом. Его дама сердца была с ним же. Он усадил ее к барьеру, раскрыл перед ней бонбоньерку с конфектами, и сел сзади нее, положа правую руку на спинку свободного стула, и стал перебирать имевшиеся в руке четки.
Занавес начал подниматься.
Любительский театр
На сцене, при самой примитивной декорации, изображавшей лес с приставленной к ней сбоку хижиной, пел хор французских крестьян, из коих один крестьянин был в турецкой феске. Хор состоял из шести мужчин, пяти женщин и одной девочки лет двенадцати. Хором дирижировал кто-то из-за кулис, но так откровенно, что из хижины высовывались махающий смычок и рука. Хор два раза сбился и поэтому, должно быть, повторил свой нумер два раза. Оркестр хору не аккомпанировал, а подыгрывал, причем особенно свирепствовали трубы. Выбежал к рампе Пипо – красавец-мужчина, набеленный и нарумяненный донельзя, и стал петь соло, молодецки покручивая роскошный черный ус и ухарски ударяя себя по дну серой шляпы, что совсем уже не соответствовало роли глуповатого малого. Одет он был в белую рубашку, запрятанную в панталоны, и опоясан широким черногорским поясом. Голос у него был хороший, свежий и необычайно зычный. По окончании нумера ему зааплодировали. Он снял шляпу, по-турецки приложил руку ко лбу и поклонился публике. Турку, сидевшему со своей