и окошко захлопнулось.
– Посмотри, что там, – сказал Виктор Семи.
Тот вышел, пересек двор, наклонился.
– Ну что? – спросил Виктор, когда Семи вернулся.
– Трусы. Он обосранные трусы выбросил.
Через двор уже нормальным шагом прошествовал Аист в мятых и засаленных кожаных брюках. Он прямиком направился к разделочному столу, взял нож, машинально провел им еще пару раз по точилу, наклонился к оглушенной свинье, у которой один глаз оставался открытым, и двумя умелыми взмахами перерезал ей горло. Темно-красная кровь хлынула в чан, который Цубер держал очень низко, чтобы не пропало ни капли драгоценной жидкости. «Руки он не успел помыть, слишком быстро вернулся», – подумал Семи, решив на этот раз отказаться от любимых ливерных, кровяных и луковых колбас. Потом он сам принялся за работу и стал натирать мертвую свинью желтым порошком для удаления щетины. Виктор положил две цепи толщиной в палец в корыто. Свинью ошпарят кипятком и будут тереть цепями, перемещая вперед и назад, переворачивая со спины на живот, и так много раз…
День убоя пошел своим чередом, пусть с опозданием и не совсем так, как планировалось. В конечном счете всё как обычно, только у Аиста на этот раз под кожаными штанами не было трусов.
Все происходящее вызвало у Семи ощущение чудовищной угрозы. Его охватила паническая лихорадочность. Он вывалил в корыто почти целый мешок сухой и желтой, как сера, смолы и уже принялся втирать ее в кожу свиньи, но Цубер оттолкнул его и заорал: дескать, что это он делает, совсем спятил. Смолу надо наносить понемногу, не то она прожжет кожу и мясо станет несъедобным. Пусть тащится в кухню и попросит у матери специи и приправы. Перец, майоран, соль, мускатный орех – она знает, что нужно. Пусть Семи все принесет, тут он ничего не испортит, а все остальное он, Аист, лучше сам сделает, раз уж этот молокосос может только халтурить, и что вообще на него нашло, когда он набросился на свинью, будто сумасшедший. Она давно мертва и ничего не чувствует. «Если у тебя с ней старые счеты, – продолжал Цубер, – так что ж ты не содрал с нее шкуру, пока она была жива? А сейчас ей все равно. Что на тебя нашло?»
Но Семи уже не слушал, он побежал по двору к амбару и исчез. В амбаре сын хозяина забрался за старую молотилку, стоявшую между высокими стогами сена. Туда не проникал дневной свет, и глазам нужно было привыкнуть к темноте, прежде чем различить что-либо. Можно было надеяться, что тут его никто не потревожит, сюда почти никто не заходил. Семи уселся на пол и попытался успокоиться. Он задыхался, будто участвовал в забеге. Перед ним вставали давно забытые картины. Снова и снова! Он задвинул их, а с ними и унижения, в такие глубины памяти, что все это исчезло, словно и не существовало. Однако перед его внутренним взором представал кошмар, будто Семи видел его впервые, и постепенно – он понял с содроганием – эти ужасные картины всплыли и закрепились в памяти, подпитываемые действительностью.
Он вновь увидел себя лежащим на стертых, дочиста вымытых мраморных плитах пола в келье – так они в те годы называли клетки для жилья и мук; увидел свои глаза – глаза свиньи, брошенной на бетонный пол скотобойни; увидел над собой не Цубера в кожаных брюках, под которыми не было трусов, а монаха в рясе. Тот поставил ногу ему на грудь, одной рукой теребил темно-красный с голубизной член, убивающий душу, а другой приподнимал рясу, обнажая жирную белую плоть. Словно смертоносный топор на голову распластанной свиньи, шлепнулась на него монашеская сперма, залепила лицо, глаза, рот, и вот он уже не ребенок, а то, что осталось от ребенка, брошенного на произвол судьбы в монастырский хлев. Кошмарное возвращение!
Неужели это правда было? Он не хотел в это верить. Однако ему пришлось.
Он ударился головой о деревянный короб на корпусе машины, пальцы зарылись в спрессованную солому, впитывая тухлый, гнилой запах плохо собранных снопов, который смешивался с запахом мочи и пота, запахом нестираного монашеского одеяния из затхлой каморки памяти – все сливалось в неразрывное и неизбежное целое, и оно душило его, как настоящее, никак не становящееся прошлым. Потерянный, он, давясь рвотой, соскользнул по ржавому стальному корпусу отслужившей свое сортировочной машины на твердый голый пол и, обессиленный, скрючился в сантиметровом слое пыли, которая копилась в отцовском амбаре десятилетиями. Пыль от соломы, сопли и слезы смешивались, превращаясь в отблеск его души и окрашивая лицо в черный цвет.
Так он вернулся на поле битвы.
– Ты что, упал лицом в перец? Где ты столько времени шлялся? Почему у тебя такой вид? – накинулся на него Цубер.
– Готовил сено для вечерней кормежки, – соврал Семи себе и ему, после чего собрался вернуться к поручению Цубера.
Более чуткий, чем одичавший от сырого мяса Цубер, Виктор увидел, как расстроен мальчик, но, не зная причины, предположил, что новый взрыв душевного страдания связан с привлечением Семи к работе мясника, которая неприятно поразила его.
– Я схожу, – бросил Виктор. Быстрым шагом он направился от скотобойни через коровник в кухню, взял у хозяйки все требующиеся усилители вкуса и вернулся к Цуберу и Семи. Они втроем в молчании подняли выбритую свинью за задние ноги на старом подъемнике для бутылок под черный от копоти потолок к двум вделанным крюкам. Аккуратно работая ножом, Цубер сделал несколько надрезов на жировой прослойке и вспорол живот свиньи. Кишки, как бесконечная колбаса, начиненная дерьмом, вываливались на грудь Цубера, который придерживал их левой рукой и правой рылся внутри свиньи, продолжая извлекать теплые внутренности, живот к животу с подвешенным животным. Он повернулся вполоборота и сбросил с груди на разделочный стол гору кишок. Она осела и, хлюпая, покрыла весь стол. От кучи исходило тепло и знакомый запах, словно это собственные газы, которые приятно вдыхать. Аппетит уже разгулялся.
Цубер быстро отрезал свиную голову, разрубил ее рядом с кишками на небольшие куски и забросил их в кипящий котел. Виктора он послал за буковыми дровами, прокричав вслед: «Только чтобы сухие!» Перед Семи положил печень, обозначив двумя надрезами, на какие куски ее разделать. Сердцем занялся сам. Из верхней части шеи выскреб ножом лоскуты жира, ноги отрубил от туловища, искусно отсек селезенку, разрезал желудок и прямую кишку, солью и уксусом очистил от переваренной пищи и все это забросил в кипящий в котле бульон грязно-коричневого цвета.
– Через час будет готово, – крикнул он, после