ящике лежит его замороженное тело в новенькой гимнастерке: нелепый маскарад. Мы всё едем, куда-то поворачиваем, медленно переваливаем через трамвайные пути и снова едем — и вдруг я обнаруживаю, что без перерыва повторяю про себя дурацкие мои строчки о мирной поступи.
Они скрежещут в мозгу, как лопата по сухому асфальту. Я остервенело мотаю головой, пытаясь прекратить этот кошмар, но чугунные шары продолжают мерно сталкиваться в черепе — одно и то же, снова и снова, — и я сдавливаю виски, чувствуя, что могу спятить от этого медленного самоубийства.
Когда машина тормозит у ворот кладбища, я выскакиваю из нее, как из камеры пыток, глотаю осенний воздух…
Нас окружают заплаканные женщины и немногословные мужчины; исчезает за углом похоронной конторы стремительная фигура Льва Яковлевича. Чуть поодаль, у ограды — горстка Пашиных друзей. В них уже почти ничего не осталось от тех, с которыми я знакомился два года назад: растерянные, серьезные. Меня, кажется, никто не узнал. А может, и узнал; у них не очень-то поймешь. Но двое отделяются от горстки, подходят ко мне.
— Здравствуйте.
Я киваю.
Полноватый очкарик и девушка.
— Скажите, а Паша — здесь?
— Да, в машине. — Ну и глазищи у этой девушки! Надо же, чего не бывает на свете…
— А… — Она ловит мой взгляд — не слишком, кажется, подходящий к ситуации — и на секунду осекается. — Вы его видели?
— Нет, — почти не вру я. — Он в закрытом гробу.
Но то, что я не мог не видеть, заколачивая этот гроб, снова встает передо мной.
— Как он погиб? — спрашивает парень, поправляя очки на одутловатом лице.
— Не знаю. Я не спрашивал. — Ответ получается жестче, чем я хотел.
Мы молчим некоторое время, потом одутловатый молча же тянет черноглазую за рукав плаща, и они отходят. Интересно, есть у нее что-нибудь с этим парнем?
Люди продолжают прибывать. Какие-то женщины обнимают Пашиного отца; как он сильно сутулится! А Пашка был совершенно прямым — мамина осанка. Люди прибывают, заполняя площадку у входа, и уже проходящие на кладбище посматривают с интересом, пытаясь угадать: кого хоронят, почему столько народу?
Разговоры вполголоса, кивки незнакомым. Кого-то ждем? Кажется, бабушку. Надо позвонить; уже пошли… (О господи, еще и бабушка. А я-то надеялся, самое страшное я уже видел.)
Ожидание становится невыносимым; потом — движение; пора, давайте, суета у машины. Знаете, участок в самом конце кладбища… На руках? Конечно, на руках. И чей-то почти обиженный голос: а что, открывать не будут? Как же, а проститься? Вы что, не понимаете?.. Ах, ну нельзя так нельзя.
Алый ящик плывет на плечах над желтым маревом кладбищенских аллей, поворачивается, покачивается, переходя с рук на руки. Уступив свое место, я оказываюсь в плотном людском потоке. Мы идем молча — и долго в сентябрьском полусвете мучит скрип сотни подошв.
Могила у самой стены, четверо крепких ребят ждут, оперлись на лопаты. Гроб ставят на тележку; облепляя решетку, становимся вокруг. Несколько военных стоят отдельной группой. Салюта не будет. На лицах — корректная отрешенность, молоденький прапорщик нетерпеливо переминается с ноги на ногу.
Тишина, долго скручивавшаяся в женских платочках, в сжатых пальцах, разом взрывается долгим стонущим «а-а-а», и тут же: да поддержите же ее, валидол есть у кого-нибудь от сердца? Старушку отводят в сторону — нет, повторяет она, нет, нет, нет!
Сутулая фигура у гроба; пальцы гладят ткань крышки. Матери рядом нет. Я оглядываюсь и вижу ее метрах в десяти, стоящую одиноко возле чужой решетки. Бледное лицо совершенно спокойно. Только тут до меня доходит: она просто не верит во все это. Она еще не поняла.
— Ну, давайте…
Как странно. Гроб закрыт; дикая, щемящая надежда вдруг: может, Пашки там и нет? Но я видел: он там.
Обтянутый тканью ящик ложится в землю.
Тишина обратной дороги разбавлена негромкими разговорами: да-да, ужасно, я бы не вынесла; а как он погиб? тс-с, не надо об этом; ужасно, ужасно; а кто эта девушка в сером пальто, она так плакала; неужели поминки будут у них дома — как же все поместятся? И подмешивается к горечи: слава богу, уже позади эти немыслимые минуты у заколоченного гроба, над ржавым колодцем могилы.
— Простите, вы, наверное, Скворешников?
Черные глаза девушки заплаканы: да, серое пальто — это про нее…
— Скворешников, — говорю.
— Вы — поэт, — почти сердито произносит парень. Он, конечно, рядом.
— Ну… почти, — ненавижу, когда меня называют так. — Я — переводчик поэзии.
— Все равно, — категорически заявляет мне одутловатый.
Пожимаю плечами.
— Это я вам звонила, — торопливо говорит девушка. — Паша отдал Коле тетрадь, когда уходил, а