потом отправили в Синьцзян воевать за свободный Китай против британских марионеток в Туркестане и американских прихвостней чанкайшистов. Многие потом даже до победы коммунистов в войне дожили-таки и приезжали ко мне со своей благодарностью. А еще за эту работу мне личную благодарность вынес командир нашей кавбригады, который под Чжалайнором командовал. Так, я впервые встретил товарища Рокоссовского, а поставили его к нам потому, что в свое время он командовал нашими войсками против барона Унгерна и первым принимал наших «васильковых», когда они массово стали переходить на советскую сторону. Опять же за счет старых связей из-под крыла Рокоссовского нашим легче было перебраться в ведомство товарища Дзержинского, ибо рука руку моет.
А потом эта война для нас кончилась, а вместе с ней завершилось и мое участие в советско-германской экспедиции по борьбе с сифилисом. Полтора года мы шли по горам, пустыне и степи — от этой страшной заразы народы излечивая, прошли все бурятские земли в нашей стране, всю Монголию, а потом и сопредельный Китай. Честно говоря, когда я смотрю на карту, мне даже не верится, что я за эти два года столько своими ногами прошел. Но так оно и было, и сифилис на этой огромной территории мы вылечили, медицинские мероприятия по изоляции и ликвидации болезни были у нас отработаны, а я получил большой опыт по организации обеспечения всем необходимым большой массы людей, и в моем личном деле, как потом мне рассказывали, у меня появилась отметка о том, что я хороший хозяйственник и организатор, ибо Цейс в этой экспедиции занимался наукой да разведовал, товарищ Броннер говорил пламенные речи о победе мировой революции перед аратами, причем говорил по-немецки и по-русски, а аратам приходилось это переводить, и делали это мы с моими сватьями Борей и Жорой. Борис организовывал школы в улусах и учил детей грамоте, а среди старших отбирал тех, кто мог бы на учителя иль врача выучиться, а Георгий набирал из аратов парней посмышленее и покрепче и забирал их, кого на свои чекистские дела, а тех, кто попроще — в Красную армию. А я, стало быть, за всех сидел на хозяйстве. Ну, так оно в итоге и вышло, Цейс вернулся в Германию и стал там группенфюрером, Броннер был выявлен как балабол и троцкист, после чего расстрелян, Борис сперва был назначен нашим Министром культуры, а потом стал профессором и народным учителем, а Жора — знаменитым разведчиком. Я, как сидел тогда, так и всю жизнь — на хозяйстве или, как у нас говорят, «организовывал движение на транспорте».
В начале нового 1930-го года я вернулся в свой институт — все мои хвосты за полтора года сдавать да к диплому готовиться. Тут-то ко мне и пришли с вопросами по религии. Выяснилось, что по возвращении в Казань Цейс с какими-то татарами разоткровенничался на тему об их религии, и кто-то из них на него в органы стукнул. Он татарам сказал, что у нас есть свобода совести, в том смысле, что былая знать все еще хранит свое православие, и нам это властями дозволено, а, мол, почему такого нет у них в Татарстане? Поэтому меня в Томском институте взяли за хобот с вопросами: а не остался ли я, пламенный комсомолец, в душе — в опиум для народа верующим? А кого еще имел в виду «немецкий шпион Цейс» под «былой знатью», если нас там из знатных родовичей было лишь только три человека — я и мои сватья. А обвинение в тайном поклонении церкви по тем годам для комсомольца было ой каким тяжким. В ответ на это я отвечал, что в церковь я никогда не ходил и не хожу — никто не сможет сказать, что видал, как я в церковь ходил или, положим, молился, а что имел в виду Цейс — мне неведомо. Это слегка успокоило томских товарищей, и от меня на время отстали. Затем оказалось, что они послали запрос в наши края, и оттуда пришел ответ от каких-то аратов-предателей, что ни в какую церковь в Томске я не смогу ходить по определению, ибо там все церкви никонианские, а я — старой веры, и мало того, будучи Верховным Шаманом, считаюсь для местных, как они написали, «раскольников» природным «батюшкой» и, стало быть, главой русской церкви. Я не знаю, с чего им в голову все это взбрело и откуда такая моча им в башку ударила, но жизнь моя в институте сразу стала не сахар. Меня захотели из комсомола сразу же исключить, а из института выгнать — якобы за хроническую неуспеваемость и прогулы в течение всего года, пусть даже я и был все это время в государственной экспедиции.
Выгнать из института тогда меня, конечно, не выгнали, но заставили прилюдно отречься от христианства и даже на крест при всех плюнуть. Я потом много думал, правильно ли оно было так делать с моей стороны. А старики мне сказали, что раз крест был никонианский, а отверг господа ты на никонианском Писании, то для нас это не так чтоб считается. А кроме того Дашенька моя уже была с нашим будущим сыном Юрой, и остаться без диплома об образовании я не имел права. Слух о том, что я отвернулся от Веры Предков дошел до наших краев, и меня многие тогда осуждали, ибо одно дело, если бы от Христа отказался простой арат или даже обычный родович, а меня после смерти отца уже считали Верховным Шаманом, а для нас, староверов, это означало, что я стал для своих главным батюшкой. Так что много проблем это отречение мне принесло и многие родовичи от меня отвернулись.
Так написал я диплом и закончил мое обучение, вернулся в Иркутск, и стал я в городском депо секретарем комсомольской организации. К той поре уже умер Дзержинский, без него Рудзутак выказал себя в наркомате путей сообщения как полный ноль без палочки, и его оттуда уволили, а нам вместо него — о покойных плохо не говорят — дали нового наркома Рухимовича Моисея Львовича. Вот тут-то мы и пожалели, что забрали у нас Рудзутака. Тот хотя бы не имел столь кипучей инициативы при отсутствии всякого образования. То есть — вообще всякого. При Рухимовиче у нас в Сибири умудрились упразднить регулярное пассажирское сообщение, так как оно якобы мешало перевозкам угля по железной дороге, а пассажирские поезда стали ходить «по скорости заполнения». То есть заполнился поезд пассажирами — и поехали.