«Левин: Он сделал мне весьма ценный подарок: предоставил в собственность дачу в подмосковной местности… Давал знать на таможню, что меня можно пропустить из-за границы без осмотра… Я привозил вещи жене, женам своих сыновей… Он сказал мне: Макс не только никчемный человек. Но и оказывает на отца вредное влияние… Он дальше сказал, вы знаете, руководитель какого учреждения с вами говорит? Я ответствен за жизнь и деятельность Алексея Максимовича, а поэтому, раз нужно устранить его сына, вы не должны останавливаться перед этой жертвой. Он сказал: «Раз вам оказывается доверие в этом деле, вы это должны ценить. Вы никому не сможете об этом рассказать. Вам никто не поверит. Не вам, а мне поверят» (стр. 442–445).
И сперва замазанный коварными дарами, а затем вогнанный в смертельный ужас доктор Левин прилагает руку к смерти Макса и Менжинского. Но после этого душа его не отпускается на покаяние, а еще глубже втягивается в «сатанинскую пляску». «Левин: Ягода сказал: «Ну вот, теперь вы совершили эти преступления, вы всецело в моих руках и должны идти на гораздо более серьезное и важное (убийство Горького. — А. Р.)… И вы пожнете плоды при приходе новой власти» (стр. 456–457).
И доктор Левин с доктором Плетневым, под прикрытием секретаря Горького Крючкова, назначают классику заведомо порочное лечение, которое и сводит его в могилу. Другое светило, доктор Казаков, упирает на самолюбие, не оставляющее его даже на суде:
«Казаков: Я все-таки должен сказать, что на съездах мне даже заключительного слова не давали… Мне заключительное слово не дается, первый раз в истории медицины! Против меня выступают мои оппоненты, а мне заключительного слова не дают… Вы меня спросите, почему я не сообщил об этом (помощь Левину с Менжинским. — А. Р.) советским органам? Я должен сказать — мотивы низменного страха. И второй момент: в Санчасти находились большинство врачей — моих научных противников. Я думал, может быть, наступит момент, когда я сумею свободно работать. Ягода сумеет остановить их. Вышинский: В награду за ваше преступление? Казаков: Да… Вышинский: Советским государством был дан вам институт? Казаков: Но печатать мои труды… Вышинский: Правительство приказать печатать ваши труды не может. А я вас спрашиваю, институт был дан? Казаков: Был. Вышинский: Лучший в Союзе? Казаков: Лучший» (стр. 514–515).
К Крючкову потрясающе осведомленный в подноготной каждого Ягода подбирает следующий ключ. «Крючков: Я растрачивал деньги Горького, пользуясь его полным доверием. И это поставило меня в зависимость перед Ягодой… Ягода сказал, что Алексей Максимович может скоро умереть, распорядителем литературного наследия останется сын Макс. Вы же привыкли, говорил Ягода, жить хорошо, а останетесь в доме в роли приживальщика» (стр. 501). И Крючков, не выстояв против коварного нажима, сперва способствует отправке на тот свет Макса, затем его отца. При этом незаурядная величина злодейства обещает ему и незаурядный дивиденд: «Я останусь человеком, к которому может перейти большое литературное наследство Горького, которое даст мне в дальнейшем средства и независимое положение» (стр. 500).
Сдается, что путем убийств Ягода хотел, плюс ко всему, добыть себе некий особый капитал и вес среди заговорщиков, метя в будущем на главный пост в стране. «Буланов: Он увлекался Гитлером, говорил, что его книга «Моя борьба» действительно стоящая… Он подчеркивал, что Гитлер из унтер-офицеров выбрался в такие люди… Он говорил, что Бухарин будет у него не хуже Геббельса… Он, председатель Совнаркома, при таком секретаре типа Геббельса и при совершенно послушном ему ЦК, будет управлять так, как захочет» (стр. 475).
Во всяком случае, одного, кажется, Ягода успел достичь реально. Заговорщики указывают то и дело, что выезжали за границу, где контачили с агентами чужих разведок, для лечения. При том, что наша медицина, с массой славных еще с дооктябрьской поры имен, была ничуть не хуже западной. Но чувствуется, что, зная о проделках настоящего хозяина кремлевского Санупра, приписанные к нему пациенты просто панически и суеверно остерегались всяких общений с ним.
Такую же опаску вызывал у заговорщиков и второй их силовик — Тухачевский. «Бухарин: Поскольку речь идет о военном перевороте, то будет необычайно велик удельный вес именно военной группы… и отсюда может возникнуть своеобразная бонапартистская опасность, а бонапартисты, я, в частности, имел в виду Тухачевского, первым делом расправятся со своими союзниками… Я всегда в разговорах называл Тухачевского «потенциальным Наполеончиком», а известно, как Наполеон расправлялся с так называемыми идеологами» (стр. 373).
Теперь, наконец, главное: насколько можно доверять признаниям участников процесса? Ибо есть версия, что их в темницах просто запытали до огульных самооговоров. Но обнародованный документ едва ли оставляет вероятность того, что два десятка человек, дотошнейше допрошенных Вышинским, взвалили на себя сочиненную кем-то напраслину.
Во-первых, чтобы сочинить и стройно увязать такую тьму фактических, психологических, лексических подробностей, что всплыли на суде, понадобилась бы целая бригада посвященных во все тонкости геополитики Шекспиров. Следствие вел известный впоследствии своими «Записками следователя» писатель Шейнин. Но в его творениях не ночевало и десятой доли глубины и драматизма всплывших на суде коллизий, создать которые могла, скорей всего, лишь сама жизнь.
Но если даже допустить написанный чьей-то рукой спектакль, его еще должны были блестяще разыграть на глазах западных писателей и журналистов те, чья награда за успех была вполне ясна по участи чуть раньше осужденной группы Тухачевского. А заговорщики — закаленные еще царскими тюрьмами и Гражданской войной революционеры, сломить которых — не раз плюнуть. Да и по их активности, борьбе за каждый фактик на суде, пространным рассуждениям, переходящим у Бухарина в целые лекции, не видно, чтобы их утюжили до полного самозабвения в застенках.
«Бухарин: Мне случайно из тюремной библиотеки попала книжка Фейхтвангера… Она на меня произвела большое впечатление…» (стр. 667). «Плетнев: Мне было доставлено из моей библиотеки свыше 20 книг на четырех языках. Я сумел написать в тюрьме монографию…» (стр. 676). Плетнев так в своем последнем слове хочет показать, что уже начал искупать вину служением родной науке. Но оба замечания — штрихи к тому, как содержались «сопроцессники» в неволе.
А почему признали многое, хотя отнюдь не все, в чем обвинялись, один из них объяснил так. «Буланов:…не стесняются здесь, на скамье подсудимых, утопить своего же соучастника, продать с потрохами и ногами, чтобы хоть на одну тысячную секунды вывернуться самому…» (стр. 672).
Ну и, конечно, трудно не соотнести признания бухаринцев в масштабной подготовке «открыть фронт» с тем, что фактически случилось в сорок первом, когда немцы, главные союзники и получатели секретной информации изменщиков, ворвались беспрепятственно в СССР. Отсюда можно и замешательство Сталина в первые дни войны представить под таким углом: он-то считал, что полностью разбил предателей, но все произошло четко по их заложенному глубоко в систему управления страной сценарию.
Трудно не провести параллель и с новейшей историей, когда распад СССР произошел именно так, как мыслилось Бухарину и Троцкому. Но в конце 30-х попытка расчленения страны была подавлена жестоко. В конце 80-х и начале 90-х той жестокостью по отношению к вождям, задумавшим и совершившим расчленение, не пахло даже близко. И тем не менее вся страшная жестокость как бы неисповедимо, вопреки всем лозунгом, один гуманнее другого, излилась. Только теперь в первую голову на тех, ради кого все якобы и учинялось: на сотни тысяч беженцев, голодных, беззарплатных, убитых в межнациональных потасовках и так далее.