Беседа составителя книги с Г. А. Эгнаташвили
Лет десять я настойчиво обхаживал тестя своего приятеля Лаврентия Ивановича Погребного, упрашивая его поделиться воспоминаниями. Дело в том, что в 30—50-х годах он был ответственным работником ВЦСПС и даже занимал пост первого заместителя Николая Михайловича Шверника — одного из соратников Сталина. Однако Лаврентий Иванович наотрез отказывался от каких бы то ни было интервью. И вот не так давно в редакцию альманаха «Шпион», который я возглавляю, прислал материал Рой Медведев, рассказывающий о матери Сталина. Читая его, я позвонил Лаврентию Ивановичу справиться о какой-то дате и был ошарашен:
— Я не знаю, о чем там пишет Рой Медведев, но я мог бы вас познакомить с очень близким родственником Сталина, который вам может рассказать в сто раз больше Роя.
— Каким?! — ахнул я, лихорадочно соображая, что в моей писательской и журналистской карьере появился шанс, упустить который смерти подобно. Так фортуна улыбается далеко не каждому литератору.
— Грузины принимают без доказательств версию, высказанную Анатолием Рыбаковым в романе «Дети Арбата»: подлинным отцом Сталина был Яков Георгиевич Эгнаташвили, у которого убиралась и стирала белье Екатерина Георгиевна Джугашвили — мать Иосифа. Так вот, у того были еще дети и внуки. И один из них — Георгий Александрович Эгнаташвили, мой старый товарищ по прозвищу Бичиго.
Когда я работал со Шверником, он был начальником его охраны…
— И вы меня с ним познакомите?
— Да. Но при условии, что вы не будете касаться семейной тайны. Ограничитесь его воспоминаниями о дедушке и Сталине. Ибо за последний год он здорово сдал и боится не пережить бурного потока грязи, обрушившегося на человека, которого он считает своим богом.
— А сколько ему лет?
— Много.
— И все-таки?
— Я предупреждал! — голос Лаврентия Ивановича стал сухим и железным. — Мы говорим только один раз, как наш учитель и вождь.
Я дал писательское слово Лаврентию Ивановичу, что с величайшим человеческим тактом отнесусь к рассказам загадочного Бичиго.
В доме на Котельнической набережной
Именно в этом доме-крепости, густо облепленном мемориальными досками с прославленными именами, состоялась наша первая встреча с Георгием Александровичем Эгнаташвили. Когда я зашел в комнату Лаврентия Ивановича, то увидал старика, которому можно было дать от восьмидесяти до ста лет. Широкая грудь, орлиный нос и подчеркнутое чувство собственного достоинства выдавали в нем мужчину некогда волевого и крепкого. Вспомнились слова приятеля, сказанные накануне: «Ты не думай, что там какой-нибудь тщедушный старичок, он, как шкаф, дверь собой перекроет. Правда, в последние годы здорово ссутулился…» Левый глаз Георгия Александровича то и дело закрывался и слезился от катаракты (он собирался на операцию в офтальмологический центр к профессору Федорову и поэтому приехал из Тбилиси в Москву). На лацкане его большого светлого пиджака сверкал необычный значок с портретом Сталина.
— Этот значок изготовлен на «ЛОМО» к семидесятилетию Сталина. Только для членов Политбюро и почетных гостей, — удовлетворил мое любопытство Георгий Александрович сипловатым голосом с грузинским акцентом. Я от неожиданности вздрогнул, поймав в нем сталинские нотки. (Позже, когда мы отвозили старика к одной из его дочерей в другой дом на набережной, описанной Юрием Трифоновым, шофер редакции Валентин Михайлович Щуренков не выдержал и воскликнул, едва захлопнулась дверца машины: «А голос точь-в-точь как у Сталина!»)
В квартире Погребного мы расположились за круглым столом… Выпили по рюмочке коньяка. Помолчали. Старые солдаты империи, Эгнаташвили и Погребной будто выжидали, словно оценивая ситуацию. Наконец Георгий Александрович обратился ко мне:
— Я вас совсем не знаю. Никогда ни с одним писателем, журналистом не говорил. Но то, во что сейчас превратили Сталина, не дает мне возможности спокойно умереть. Я решил рассказать все, что о нем знаю и слышал от близких ему людей. Я хочу объективности и истины. Только предупреждаю: для меня Сталин — мой бог. Я умру с этим. И я счастлив, что был рядом с ним. Пусть пылинкой, ничего для него не значащей, но это мое Счастье! Он — высшая ценность моей жизни, и воспоминания о нем — мое самое сокровенное и святое. Если вы мне дадите слово мужчины, что ничем не обидите мою святыню, ни в разговоре, ни на бумаге, я буду говорить. Расскажу все, что знаю, и вы так и напишете!