Имена и полустертые символы, данные, выбитые или написанные на железных памятниках советских кладбищ, имеют то же значение, говорят о том же самом (я говорю это вовсе не из желания продемонстрировать неуважение или отсутствие христианского сострадания к тем несчастным, останки которых были похоронены под неровными могильными насыпями), что и красные и черные калибровочные отметки манометра, нарисованные мелом цифры на грифельной доске, висящей рядом с заводским котлом, что и шкала термометра, что и числа на вращающемся контуре динамо-машины на электростанции или светящиеся красные стрелки в неоновых трубках на радиостанции. (По аналогии холодный, неподвижный бледно-голубой свет над лесом и холмами напоминает своей суровой неподвижностью огни электростанции, химической лаборатории, работающего прокатного стана на металлургическом предприятии.) Все это выполнено так ужасно бездушно и пунктуально, так ужасно обезличено. Даже эта навязчивая одержимость на технике и профессионализме, эта угрюмая, яростная атмосфера стахановского движения.
Порой можно только поражаться тому, насколько надписи и цифры, выбитые на железных памятниках, напоминают колонки цифр на вывешенных на стенах перед дверями различных служб советских заводов таблицах, отображающих средние объемы выпускаемой продукции, минимальные и максимальные коэффициенты производительности труда, данные о том, насколько тот или иной рабочий или бригада приблизились к уровню стахановца. Надписи на железных памятниках над могилами советских людей следует читать не как «здесь лежит… и т. д.», а как «приложенные цифры отображают максимальный уровень производительности, которого достигли товарищи, похороненные под этой насыпью, и т. д.».
Имеют ли эти советские надгробные символы какое-нибудь религиозное значение, равно как и свойственные советским людям страсть к смерти и одновременно презрение к смерти?
Глава 31
Прощай, Ленинград
Белоостров, ноябрь
Наверное, для меня настало время сердечно попрощаться с Ленинградом. В течение почти целого года, с того момента, когда я впервые прибыл на этот участок фронта, я периодически возвращался к Белоострову, чтобы через линию окопов, через амбразуры в брустверах на передовых позициях бросить взгляд на могучий город, серый и холодный, раскинувшийся среди лесов и болот. И всегда, когда я покидал этот участок фронта, меня переполняло чувство безграничной грусти. Я чувствовал, что покидаю место, которое, как это ни парадоксально, всегда останется дорогим моему сердцу благодаря воспоминаниям. Вместе с тем, увы, в нем слишком живы и те лишения, что я испытал прошлой зимой в суровых карельских лесах. (Ленинград все еще не завоеван. И мои предчувствия прошлого февраля, когда многие беззаботно предрекали, что осажденный город вскоре сдастся, не выдержав голода, подтвердились. В этом смысле его положение теперь гораздо лучше, чем было раньше. Русские использовали летние месяцы, чтобы эвакуировать большую часть населения города через Ладожское озеро. На место обескровленных беспрецедентными потерями ужасной зимы войск пришли свежие части.) Здесь, где расположена «рабочая крепость», война, похоже, стала рутиной. Она приобрела медленный, спокойный, почти статичный характер. Это уже не те яростные бои в осаде, которые велись здесь еще несколько месяцев назад. Тяжелые орудия, которые вели обстрел юго-западных промышленных районов города, умолкли[111]. Прекратился жестокий вал сменявших друг друга атак и контратак. А над скрытыми серым туманом крышами Ленинграда теперь реял ореол зрелости, возмужания. Ореол нависшего над этим местом рока судьбы и одновременно долгожданной передышки. Я бы сказал, что во всем этом ощущается ностальгия.
Вплоть до последнего времени город пребывал под властью нависших над ним божественно прекрасных «белых ночей». Но теперь, с приходом плотных осенних туманов, они неохотно уступали место живописным зеленоватым сумеркам. В этом постоянном полумраке в силуэтах финских солдат, перебегавших с места на место среди деревьев, ощущалось что-то призрачное. И русские дозоры, время от времени показывающиеся вдоль сияющей кромки берез леса, в нескольких сотнях метров от нас, двигались будто в летаргическом сне, будто смертельно устали за шесть месяцев непрекращающегося света. Но теперь уже очень скоро на нас снова надвинется зима с ее постоянной ночью.
Я хотел бы на досуге описать грусть здешнего холодного влажного лета, которое пришло за прошлой суровой зимой. Я хотел бы иметь возможность описать монотонное бормотание осеннего дождя на листьях, на жестяных крышах зданий, на непромокаемой ткани солдатских плащей, на блестящих крупах лошадей. И я хотел бы рассказать о великом городе в том виде, в каком он предстает передо мной сегодня, в этот мягкий день поздней осени через прямоугольное окошко укрытия в передовой траншее у Белоострова. Маленькое окошко с рамой из березовой древесины. Через это маленькое оконце со слегка затуманенным стеклом город предстает каким-то бесцветным и увядшим, он кажется меньше, он как будто находится дальше, чем есть на самом деле. Заключенный в рамки этого окошка, он похож на старую картину, висящую здесь на стене, – запыленную картину с несколькими пятнами плесени на поверхности.
В верхнем правом углу картины небо несколько хмурое. Это мрачное небо, освещенное то здесь, то там будто лужицами ярко-голубого света, – как если бы река (возможно, то, что я здесь вижу, и есть отражение Невы) разлилась и залила небо, затопила небесные равнины, и теперь на них разбросаны островки облаков, настоящий прозрачный архипелаг, повисший прямо в воздухе. Я внимательно изучал, какого цвета небо, какого цвета крыши домов и деревья. А потом начал задавать себе вопросы: неужели серый цвет является доминирующим на этом пейзаже, на этом старом полотне? Или нет, это скорее розовый, разбавленный неопределенными мазками зеленого и темно-коричневого, различимый в рассеянном синем мерцании листвы? Город выглядит, будто он изображен художником в момент усталости и ожидания будущего, именно в тот момент неопределенности, когда не только люди, но иногда и неодушевленные предметы как будто оглядываются назад с сожалением, стремлением к чему-то, тоской по прошлому, к тем временам, одновременно счастливым и печальным, что ушли навсегда; или в момент полного разочарования в прошлой жизни. Да, именно так: разочарование. В душе Ленинграда что-то увяло, что-то умерло.
Осторожный и пристальный взгляд на лучи света, которые падали с неба, отразился в этой картине, во всех ее деталях и тенях; он во многом может указать на причины этого разочарования, настолько тесно связанного с той летаргией, которая в некоторые моменты дня будто опускается на окрестный ландшафт, чтобы постепенно ввести его в игру света и тени, будто природа готовится умереть, будто жестокая участь угрожает жизням растений и животных, заколдованным силуэтам деревьев, скал, рек, озер и облаков. Может быть, это тень войны наложилась на отраженный свет старой картины? Или, может быть, это присутствие чего-то более глубокого, аура, эмблема чего-то более фундаментального, тайного, фатального?