и философом.
Громоллар так привык к подобным утехам, что ему приелись даже собственное ворчанье: пир как пир, иногда все идет ровненько, иногда кто взбрыкнет и ситуация выйдет из-под контроля, думал он, пока его чапгу наполняли снова и он снова подносил ее ко рту, чтобы со вздохом опорожнить. В голове у Громоллара всплыли стихи Боэция:
Ты хочешь виноград собрать, когда апрель
Главу свою цветами увенчает?
Плакучую бурлящую лозу не тронь рукой.
Терпенья наберись, жди осени!
И в погребе твоем
Нальет бочонком полным Бахус зелье.
Пусть всякая пора свое имеет чудо!
И всякий день имеет свой урок!
Так Бог велит и требует, не терпит
Поправок он законам Созидания.
Нарушив их обширное согласье,
Внесешь ты в жизнь смятенье и раздор.
Прекрасные стихи, нечего сказать, думал он и наблюдал, чуть отстраненно (Пусть всякая пора свое имеет чудо! И всякий день имеет свой урок!) за тем, как официанты снуют по залу с рыбными блюдами в руках. Деликатно ткнув соседа локтем, он обратил его внимание на то, что никто не выступает, чего у древних на классических пирах не бывало. Философы трендели даже под угрей. Громоллар был зануда, сноб, гордец, но прежде всего истинный стоик. Ремесло ежедневно напоминало ему: главное в жизни — правильно умереть. Достоинство, прежде всего достоинство. Мужество. Сколько раз на его глазах люди теряли лицо, вели себя неподобающе. Профессия ежедневно утверждала его в стоицизме. Он почитал Сенеку настолько, что у тебя в штаб-квартире — в похоронном бюро «Ритуальные услуги Громоллара», расположенном в седьмом округе Лиона на улице Вечного Покоя, — держал небольшие брошюры, из тех, что раздают обычно безутешным родственникам для зачитывания на церемонии прощания при похоронах или кремации, и в этих его брошюрах вместо подходящих к случаю ламентаций и парафразов из Виктора Гюго приводил отрывки из писем Сенеки к Лу-цилию: «К чему обманывать себя и признавать лишь теперь судьбу, довлеющую над тобой от века? Услышь меня (вставить имя покойного); со дня, как ты родился, ты шел к смерти», и Громоллар сокрушался, ибо никто и никогда эти его брошюры не использовал. Ну хоть бы пересказывали своими словами! «Слышь, дедуля, ты ведь знал, небось, что, раз человек родился, стало быть, и помрет, так что туда тебе и дорога!» Но Громоллар никогда не слышал таких речей в траурном зале городского крематория. Не слышал он там и рассказа про самоубийство Катона, который сам он просто обожал: «А почему бы мне и не рассказать, как он в ту последнюю ночь читал Платона, положив в изголовье меч?
О двух орудиях позаботился он в крайней беде: об одном — чтобы умереть с охотой, о другом — чтобы умереть в любой миг. Устроив дела, он решил действовать так, чтобы никому не удалось ни убить Катона, ни спасти. И, обнажив меч, который до того дня хранил не запятнанным кровью, он сказал: „Ты ничего не добилась, фортуна, воспрепятствовав всем моим начинаньям! Не за свою свободу я сражался, а за свободу родины, не ради того был так упорен, чтобы жить свободным, но ради того, чтобы жить среди свободных. А теперь, коль скоро так плачевны дела человеческого рода, Катону пора уходить в безопасное место". И он нанес себе смертельную рану. А когда врачи перевязали ее, он, почти лишившись крови, лишившись сил, но сохранив все мужество, в гневе не только на Цезаря, но и на себя, вскрыл себе рану голыми руками и даже не испустил, а силой исторг из груди свою благородную душу, презиравшую любую власть»[3].
Катон собственноручно исторгает душу из раны! Он вырывает ее, выпрастывает из тела! Exit, generosum ilium spiritum non emisitsed eiecit, прощай! Вот это храбрость. «О, Катон, — думал Громоллар, жуя кусок фаршированного угря, — о, Сенека! Ведите нас путями мужества!» И чтобы не прерывать процесс, осушил стакан красного за духовных покровителей этих великих людей.
Громоллар, воодушевленный воспоминанием о своих кумирах не меньше, чем шпионским вином, накинул тунику разума, оборонился кирасой мудрости, торжественно встал, взглянул свысока на сидящего ошую Биттезеера, затем поднял голову и с нескрываемым вызовом произнес:
«Довольно с нас сказок, довольно легенд, Пуародо. Время сказок давно прошло. Эра легенд закончилась. Нет более Гаргантюа, Мелюзины, Пантагрюзля! Полно ребячиться, Пуародо! Пора! Пора поговорить о Смерти».
При имени Черной Дамы могильщики задрожали все как один. Говорить о Смерти! Уязвленный Пуародо подпрыгнул так, словно получил яйцо «мимоза» прямо в лоб. Надо смыть оскорбление! Сказки, легенды, ребячество? Значит, так? Громол-лар что-то вякнул! Ату его, ату! Этот глупец возьмет свои слова обратно.
«Казначей Громоллар, при всем положенном тебе уважении, ты заблуждаешься. Гаргантюа — вовсе не сказка. Постыдись. Мудрость, знание — вот что такое Гаргантюа! Это тебе не клецки-нантуа».
Громоллар был ужасно задет этим географическим намеком, оскорбляющим важное блюдо лионского региона. Конечно, клецки дрябловаты. Пресноваты. Но блюдо тонкое. А Пуародо хам.
«Друг мой Пуародо!
Тема Смерти высока и благородна!
Философия немыслима без Черной Дамы!
Каждый, кто к славе душою стремится своей,
Высшим благом считая ее,
Взор обратит пусть на неба великий простор,
С ним нашу землю сравнив.
Он устыдится тогда даже имя назвать,
Славой что ложной вознесено.
Ведь не по силам и малость заполнить ему
Нашей земли! Так зачем
Вы стремитесь спасти свою жизнь, гордецы,
От тяжелого смерти ярма?
Слава ваша достигнет, возможно, племен
Дальних. У всех она на устах.
Дом известен пусть общим признаньем, пусть так!
Дела нет ей до почестей ваших совсем.
Всё презрит и сравняет всех смерть.
Где Фабриция прах, или Брута, скажи,
Иль Катона, — и что он теперь?
Слава тех, кого нет на земле, — звук пустой,
Хоть способна их всех пережить.
Не одно нам припомнится, — много имен,
Где же люди, носившие их?[4]
Послушай Боэция, Пуародо. Не Катона, не Гаргантюа. Все умрет, все исчезнет».
Пуародо не дослышал и решил было, что Гро-моллар призывает Смерть на все их славное Братство, и экспромтом выдал следующее:
Живо, однако, наследие их, и украшен
Холм их могильный куском благородного камня.
Имя на нем начертил острый, не дрогнув, резец.
Вечность для них распахнет объятье свое ледяное —
Славные