дракона или саламандры! "Ύπαγε. Σατανά! — и Раймонд ина охватил страх, такой великий, что он не сдержал крика, и крик его услышала Мелюзина, и сразу поняла, что кто-то ее видел и обнаружил правду, и тут же превратилась в дракона — уже не с шелковистыми золотыми волосами, а с огнем небесным на голове, — а Раймондин, придя в себя и осознав, что никогда больше не увидит ту, что составляла его счастье, заплакал горькими слезами, даром что рыцарь».
В момент, когда Пуародо закончил описывать змеиное тело Мелюзины, словно свершилось чудо, словно он сговорился с распорядителями пира, и на узких, бесконечно длинных блюдах из девственного фаянса, с легким отсветом розовоперстого соуса, в зал явились длинные серебристые змеи, разрезы на которых были так искусно замаскированы, что змеи выглядели целыми, и так плотно обернуты промасленной паклей, что переливались, будто сейчас зашевелятся, и дымились, будто только из ада: угри! Чудовища почти метровой длины с длинной узкой мордой ящерицы, в которой скрывались зубы! — и задрожали могильщики, особенно приехавшие с востока и с гор и не слыхавшие об этой благородной рыбе. Пуародо был вынужден прерваться: к столу подавали саму Мелюзину. Повара превзошли себя — чудо! Угри были выпотрошены, освобождены от костей, нафаршированы травами, особенно кервелем и эстрагоном, и крабами, сварены до готовности и поданы с голландским соусом на сливочном масле из Пампли и валенсийским лимоном, слегка подрумяненным для услаждения взора. Мясо угрей было плотным и сочным, оно требовало вина, как новорожденный громкими криками — материнскую грудь, и даже самые приземленные гробокопатели, подобные уроженцу Вогезов Сухопеню, онемели — сначала от испуга, потом от счастья.
Марсьяль Пуавро, как хозяин, радовался: все сделал правильно, не жмотничал и во всем положился на шеф-повара одной известной ему болотной гостиницы, — и какой вышел пир!
Пуародо не пришлось призывать к тишине, чтобы продолжить свой сказ: раздавался лишь звук жевания и стоны наслаждения.
«Мon ίννeπe, Μούπα; итак, Раймондин плакал, ибо он предал Мелюзину, и та оборотилась крыла тым драконом, и скрылась в небесах, и исчезла навеки, и появилась только несколько лет спустя, когда Раймондин, сеньор Лузиньяна, отдал душу Господу. Той ночью над самой высокой башней замка люди вроде бы видели парящую Мелюзину, и на мгновение с неба полились дождем капли — густые, как слезы.
Жоффруа Большезуб, сын Мелюзины, считается одним из предков Пантагрюэля, что подтверждает и сам мэтр Рабле. Этот Жоффруа ла Гранд Дент, со своим огромным резцом, похожим на клык свиньи, был по натуре жесток, драчлив и злобен и неоднократно разорял вместе со своим войском то самое Майлезенское аббатство, где мы сейчас находимся, — до тех пор, пока мать его фея однажды не устроила ему такую взбучку, что он все осознал, раскаялся и, наоборот, стал защитником монахов этой благородной обители. Чтобы искупить его вину, фея однажды ночью решила построить великолепную церковь для приора Майлезе — собор Святого Петра. Во время трудов ее спугнул один монах по имени Жан, подумавший было, что это летучая мышь порхает в безлунную ночь, и потому она не завершила строительство храма, возведя лишь северную стену и половину трансепта: именно таким вы и увидели его, когда вошли. Мелюзина также построила собор Нотр-Дам-ла-Гранд в Ниоре и помогла Ричарду Львиное Сердце, которого возлюбила среди всех, построить в том же городе знаменитый замок с его двойным донжоном на берегу Севра, где Ричард любил останавливаться и собирать вокруг себя фокусников и трубадуров: здесь встречались акробаты Севера и поэты Юга и пели, помимо поэм самого Ричарда, любовные стихи Жоффре Рюделя и песни Крестовых походов. Рассказывают даже, что иногда с наступлением темноты, одним взмахом крыла перелетая долину Севра, фея Мелюзина покидала лес — в особенно сладостные вечера, когда легкий ветерок доносил до замка с реки запах дудника, — и садилась, скрытая решеткой или тенью гаргульи, на подоконник и слушала любовные песни, плач шарманки, жалобы ребенка и со слезами вспоминала Раймондина. Она плакала золотыми слезами, которые, падая в реку, обращались в золотисто-желтые цветы болотной калужницы, которые с тех пор называют слезами Мелюзины».
Пуародо поздравил себя с прекрасным рассказом о фее, растроганной песнями трубадуров, и наградил себя немалым глотком марейля, только слегка поторопился, — Γiyvωοκε καιροv, как говаривал Питтак из Митилены, — и пролил часть вина на подбородок, и тут же с наслаждением занялся угрем, тем самым давая понять, что речь свою он закончил. Слушатели нервничали, трепетали, недоумевали; могильщики чего-то ждали. Мифологические дискурсы, безусловно, штука увлекательная, но какой-то изюминки им недостает.
Казначей Громоллар был лионец; он возглавлял большой похоронный концерн и уже много лет со смирением и преданностью носил одежды Братства. Его девиз был: «Всяк разговляется на свой манер»; а сам он больше всего любил гратен из испанских артишоков с костным мозгом, ширубльское вино и главную ресторанную улицу Лиона — Мерсьер. Он смотрел, как вокруг мерно нализываются могильщики, и точно так же нализывается прислуга, не переставая мерно крутить вертела, все были потные и красные от близости тлеющих углей, — горели узловатые виноградные корни, и огонь поддерживался истово. Зайчатина скоро дойдет до готовности, и кожа, хотя и обильно смазанная салом, лопнет; как было Громоллару не радоваться: дело дошло до рыбы — значит, и мясо не за горами! Навались дружней! Ату его! Казначей с точностью знал порядок блюд, ибо именно он, согласно мудрой традиции, засвидетельствованной с истоков Братства на Святой земле, именно он, казначей, авансом выдавал организатору трапезный взнос, который потом уплатит каждый участник, а казначей получит возмещение затрат «побо-родно», как говорилось на жаргоне похоронщиков. Так что с меню он ознакомился заранее. Громаллар, по обычаю, сидел слева от Биттезеера. Место было хорошее, грех жаловаться; всякий виночерпий поил его, как младенца на пляже, и он вливал в себя бесконечное количество того крылатого красного вина, что цепко хватает вас и уносит ввысь, словно орел ягненка — в свое гнездо, когда остальные вина лишь только утоляют жажду, ибо жажда эта неугасима, как жизнь. О неугасимости жизни Громаллар знал не понаслышке, проработав почти сорок лет на почве смерти. Он слушал рассказ Пуародо рассеянно, глотая угрей и, как и всегда на этих ежегодных пирах, досадуя, что опять, опять! Отнюдь не мыслители выходят рассуждать о Смерти, а пьяные горлопаны трендят про любовь и про всякую чепуху. Он знал, что пир все равно движется к завершению, как ночь к рассвету и новой заре: Великое перемирие, дарованное Смертью, продлится недолго.
Громоллар считал себя типичным лионцем