к чему-то, одному ему ведомому, напрягался сутулой широкой спиной. Потом он промерил дно слева от узкой границы перехода, затем справа, каждый раз внимательно вслушиваясь в голос реки.
Наконец он поднялся, постоял чуть, прикидывая с высоты своего немалого роста, как лучше взять реку. Повернулся, длинным усталым движением вытянул из-за голенища сапога камчу, нацепил ее на руку, направился к лошадям.
Саня Литвинцев снова прокричал мне что-то на ухо — похоже, хотел определить, способен ли он перекрыть грохот воды, но, увы, слабак он против реки, уносящейся под большим уклоном вниз, исчезающей где-то в преисподней, в глубинах планеты нашей.
Старик медленно забрался в седло, проверил ногами стремена, дернул ремень уздечки — «чу!», подъехал к нам. Глаза у Томир-Адама были усталыми, белизна проникла в глубь зрачков, еще более затуманила их старческой немощью, зрачки обмельчали, сделались плоскими, худыми. Что-то печальное, одинокое, загнанное таилось в лице старика, в складках, которые, казалось, отвердели до каменной прочности, утяжелили углы рта, опустив их книзу и наложив на лицо печать непроходящей скорби.
И в Декхановом лице тоже проступила печаль, хотя горестное выражение никак не соответствовало его наружности — веселым, горохового цвета глазам, постоянной улыбке (иногда — хохоту), крупной голове, на макушке которой чудом сидела, не сдуваемая ни ветрами, насквозь пронизывающими ущелья, ни движением воздуха, взбитого стремительным течением реки, тюбетейка. Печаль, печаль, откуда она? Все было понятно — Декхан, как и мы, тоже был подмят рекой, ее сокрушающей страшной мощью, опасался предстоящей переправы.
Поймав взгляд, Декхан улыбнулся, подбадривая нас, вытер лицо розовой подкладкой халата. Все-таки он был местным, а мы приезжие.
Старик оглядел каждого, прикидывая, наверное, в каком порядке нас построить. Ему и дела не было до наших низменных мирских страхов, ему надо было переправляться через реку самому и переправлять нас. Проводник есть проводник. Поправил камчу на запястье и, медленно подняв руку, поманил к себе меня.
Значит, я первый. Что-то холодное, противное поползло по спине.
Я подошел к нему, он пальцем ткнул в сторону рыжастых кустов, где стояли наши иноходцы, — садись на лошадь, и поживее!
Я поспешно вскарабкался на своего уставшего конягу, косившегося на людей, на бурление воды и при моем приближении ощерившего крупные желтоватые резцы, стукнул стесанными резиновыми каблуками сапог по крупу, подъехал к старику. Проводник еще раз внимательно осмотрел меня, словно врач больного, проверяя на прочность, потом вдруг неожиданно резким движением схватил моего иноходца под уздцы и силой задрал ему голову вверх. Конь раздул храп, из-под губ на гальку повалилась пена, старик повел головой в сторону своего коня, приказывая: «Делай, как я!» — и тогда я перегнулся на седле, схватил старикову лошадь за низ уздечки, в свою очередь задрал голову ей, ощущая, как она сопротивляется, заламывает голову вниз и вбок, стремясь уйти, но не тут-то было — железные, тысячу раз искусанные, но так и не перегрызенные удила впились в губы, раскровенили их, не дали опустить голову.
В стариковских глазах проступило что-то жестокое, одобрительное. Он беззвучно раскрыл рот, что-то выкрикнул, вот только что — не разобрать, в ту же минуту кони покорно, напрягая лоснящиеся от речной мороси шеи, двинулись в воду, подрагивая от страха и снарядного рева.
Вода стремительным, грязновато-серебряным потоком навалилась на нас, попыталась сбить лошадей с ног, втянуть в свою холодную плоть, скомкать, сплющить, размолоть, лишить жизни. Хорошо различимый сквозь нечистую водяную простынь, прополз по дну реки камень, страшноватый, огромный, с закругленными углами, обкатанный, весом, наверное, центнера в три!
Лошади шарахнулись от него в сторону — и как это они почувствовали движение опасного камня, ведь головы их задраны вверх, не видно, что в воде делается, ан, поди ты, учуяли… Идем мы одним корпусом, крупы лошадей плотно прижаты друг к другу, мой сапог накрепко спаялся с сапогом старика. Проводник освободил одну руку, махнул камчой над головами лошадей, одарил их одним ударом.
Вперед, вперед, вперед! Прочь из этого ревущего горного потока на тот берег, на безопасную, светлую гальку.
Из пенной гремящей плоти высунулась ногастая, опрокинутая вниз шапкой арча, корни ее были обуглены к старости, лаково поблескивали, мокрые, сплошь в ревматических узлах и наростах. Попробовала арча дотянуться до лошадиных голов, но не одолела расстояния, осеклась, ухнула в непроглядную ревущую глубь, поволоклась по дну вниз, за отвесный каменный стес.
Вода залила сапоги, промочила штаны, было студено, до дрожи холодно, перед глазами, стремительно уносясь в сторону, мелькали солнечные блики-зайцы, что-то противное, неотвязное стискивало шею, мешало дышать, вызывало изжогу и тошноту.
И вот уже голова начала кружиться, в заушьях возникла боль, ввинтилась в мозг. Блики замелькали перед глазами чаще. Теперь я понял, почему старик задирает лошадям головы. Если они будут смотреть вниз, в бешеный поток, в его слепящую скорость, то вода закружит им головы, и тогда лошадям не устоять, рухнут на колени, вода навалится на них, на седоков, изломает, засосет, и тогда все — пиши пропало. А переправа парная потому, что двух лошадей с ног сбить все-таки трудно. Кони, когда парой, устойчивее и идут лучше.
В глотке возник знакомый липкий ком, закупорил движение воздуха в легкие, боль в заушье усилилась. Лошадь выгнула подо мной спину, рванулась вперед, и я, еще ничего не успев сообразить, увидел, как перед глазами зарябила светлая полоска берега, освещенная каким-то странным отраженным заревом упирающегося в недалекую блесткую вершину солнца.
Старик отпустил голову моей лошади, выжал из халата воду. Лицо его было по-прежнему твердым, ничего не выражающим, вот только рот как-то тревожно онемел, застыл в больной гримасе.
Я, немо мотая головой, сполз с седла, сел на гальку. Посмотрел на тот берег. Там уже наготове, вытянувшись в струнку, прочно вдев ноги в высоко поднятые стремена, застыли, ожидая команды проводника, Саня Литвинцев и Декхан. Воздух вместе с водой стремительно смещался вниз, катился по дну ущелья в далекое далеко, в его гудящем движении фигуры людей, напряженно замершие на том берегу, расплывались, были зыбкими, какими-то нереальными.
Боль в заушьях начала понемногу таять, головокружение, а точнее, некая стремительность, что стала сносить меня куда-то в сторону, едва я слез с коня (и чуть было не затолкнувшая назад в воду — и затолкнула бы, если б я не опустился на гальку), немного угасла. Уже можно было жить. Я поднялся и в приливе теплой, какой-то тревожной благодарности обнял своего дрожащего от напряжения и усталости коня за шею, заглянул ему в глубокий фиолетовый глаз, словно детсадовец, любящий животных. Впрочем, так оно и