А. рассмеялся. И начал пародировать аргументы, которыми мы надоедали ему во время болезни. Что Й. должен снять с души любое пятно уважения, сказал он, строя соболезнующие гримасы. Что ему нужно освободиться от воспоминания о самом себе прежнем. Что следует без колебаний прибегнуть к чудовищным порокам абстракции и отречения, дабы проникнуться смиренным сознанием ничтожества. Что пришла пора очиститься от грязи. Что необходимо сообщаться со смертью так просто и непосредственно, словно он читает по написанному.
Бож: что нужно одурманить себя, отвлечься от мыслей о смерти, поработать… Тут Йерр прервал нас и сообщил, что глаголу «отвлечься» противопоказано прошедшее время:
— Это действие никогда не свершалось. В прошлом ни один человек не был счастлив и не «отвл…» от смерти! Как вы хотите, чтобы я жил, если я бессилен выразить это в словах?! — вопросил он.
— Что бы ни было, — вмешался Р., — но скрываться в обостряющемся страдании, может быть, надежнее, чем прибегать к средствам, которые облегчают его лишь на краткий миг. Правда, и это не так уж надежно. А потому лучше уж войти с ним в переговоры. Не то превратишься в жертву, которая, борясь со своим страданием, тем самым усугубляет его. К беде нужно относиться с презрением, но в то же время и потворствовать ей. И никогда не рисковать, вступая с ней в противоборство, ибо попытка положить ей конец неизбежно породит панику.
— Нет, — сказал А. — Посмотрите на меня. Я протянул руки тому, что меня душит.
Уинслидейл принес блюдо с мелкой камбалой, зажаренной в оливковом масле. Э. спросила, разгорячились ли мы так же, как эти рыбки, — на вкус они были восхитительны.
— Увы, нас не жарили в масле с уксусом! — посетовал Йерр.
Однако Коэн, сидевший рядом с Мартой, подверг сомнению уверенные тезисы Рекруа.
— Кардинал Берюль, такой же убежденный фрейдист, как и вы, — добавил он, обратившись к М., — предупреждал, что не следует, по его мнению, вкладывать слишком много веселости, любезности и нежности в имитацию крестных мук, которых Иисус не познал.
— Вот видите! — вскричал он, взглянув на А. — А вас тогда волновал вопрос об излишествах. Это и есть грех гордыни!
Тем временем мы продолжали смаковать маленьких рыбок в масле с уксусом.
— Но откуда взялось это зло? — спросил Т.
Мы так и замерли с поднятыми вилками.
— Господи, да оно старо как мир, — проворчал Йерр, пожав плечами.
— Но почему для счастливого человека все вдвойне радостно, тогда как для несчастного все вдвойне тоскливо? — снова спросил Т.
Мы смолчали.
— Это зло все-таки появилось позже, чем горы или пташки! — добавил он.
А. несколько растерялся. Он, кажется, не считал это абсолютно невозможным.
— Существование речи, — сказал он, — и этого великого множества языков уже подразумевает немоту, которая предшествовала им от века и над которой они кружили с неумолчным щебетом. Возможность и множественность порядков и систем, направленных на озвучание реальности, да и само их существование, подразумевают отсутствие причины, которая служит им основой, и цели, которая их направляет, и немоту тишины, которая их пугает, — словом, отсутствие, которое есть.
— Если убрать большую часть человечества, — ответил Бож, — не останется почти ничего, но и то, что останется, едва ли будет менее шумным.
— И все же люди для чего-то существуют! — воскликнул Томас.
— В самом деле, — подтвердил Уинслидейл, — вы правы. Например, они залили землю кровью.
— Человек, — объявил, в свой черед, Рекруа, — это алчное животное, наделенное замечательным двойным голосом, чье назначение — преображать в звуки часть излишка дыхания, которое он, впрочем, тут же возвращает воздуху; достаточно трусливое, чтобы не дать волю своей ненависти, принося в жертву себе подобных; нечистое и одержимое плотским вожделением и той кровью, которую он любит до кровопролития; это существо боится смерти, оно стремится подражать тому, чем не владеет, но бессмысленное обладание этим угнетает и страшит его; оно использует свою избыточную агрессию на изобретение различных уловок, чье множество, не имеющее размеров, но несущее смерть, оборачивается шабашем пустоты, бешеный водоворот которой захватывает и губит его самого.
— Напоминает старинные средневековые образы, — сказал Бож. — Это именно то, что называли тогда «пустым сердцем». Давняя тема первых нравоучительных романов. Вот то, что создавало пустое сердце: отвращение и скука, потерянность и отчаяние, приводившие к безразличию. Оно не ищет ни смысла, ни покоя. Не желает больше ни необходимости, ни случайности. Никакие тревоги ему неведомы: оно само — и тревога, и уныние, а значит, абсолютный покой. Оно — серже тайфуна, спокойствие того, кто возбуждается при виде крови, грамматист без слов. Оно благословляет приход несчастья. Оно — жертвоприношение, в котором и безграничная жестокость, давшая жизнь жертве, и окровавленная жертва, брошенная на камни жертвенника. Оно — и девятый хор[131], и отсутствие пения. То, что заставляет его выйти из себя вовне, есть смерть одного за всех, метонимия всех смыслов, создание обществ, мыслительная деятельность и понятие «как» для всего, что относится к сравнению!.. <…>
Уинслидейл встал и отправился за второй бутылкой вина. <…>
А. принялся расставлять пюпитры. Коэн долго устанавливал свою виолончель так, чтобы она не скользила по полу. По просьбе Томаса мы сыграли концерт ре минор 1826 года. А чтобы доставить удовольствие Коэну, исполнили Второй квартет прусского короля. Потом они (уже без Марты и меня) сыграли ми-бемоль-мажорное трио Шуберта, которое Марта не очень-то жаловала.
Томас играл спустя рукава и нечасто попадал своими триолями в нужное место, в восьмушки партии А.
Пятница, 23 ноября.
Звонила Элизабет. А. хотел еще раз собрать нас в воскресенье. Я спросил, не считает ли она, что это не очень уместно: Марта лишилась Поля, Йерр — в трауре по отцу. «Ну, пусть приходят те, кто захочет, — ответила она. — Малышу нравится ваше общество. К тому же тридцатого ноября будет его день рождения».
Я сказал, что приду.
Суббота, 24 ноября. Зашел на Нельскую улицу. Глэдис тоже хотела прийти. Они обещали быть все втроем.
Йерр раскупорил бутылку вина. У него был страдальческий вид. Томас упорно произносил «расхлёбанный» вместо «расхлябанный». Рекруа сделал ударение на втором слоге слова «скаред». А Элизабет… Тут я его оборвал. И попросил помолчать.
Тогда он пришел в возбуждение. Вскочил с места. И, бегая по комнате с бутылкой в одной руке и бокалом в другой, заявил, что вжился в язык так же прочно, как эриния, паразитирующая на человеческих телах. Что его страстная любовь к языку вовсе не дурацкая мания, но беспощадная война, отчаянное сопротивление нашествию захватчиков. Каждый язык — этот бог-мститель в зависимости от жертвоприношения, которое было в его основе, — внушает человеку свою собственную способность творить мир, подчиняет его своим законам. Которые, будучи не очень-то присущими человеческой натуре и труднопостижимыми, порождают амбивалентные, еще более непонятные фунции, обрекающие тело на регулярные упражнения, которые оно может в лучшем случае только попытаться правильно применить, то есть по мере возможности обескровить их, чтобы они причиняли меньше страданий.