— Подожди, Лева, — говорит бородач, вставая. — Я сейчас… — И, пошарив глазами, быстро выходит на улицу.
— Может, сходить еще к военкому? — говорю я, чтобы что-нибудь сказать, чтобы не слышать больше этого невыносимого молчания у стеклянной стены.
— Не знаю, — без выражения произносит Ольга Алексеевна и снова, как зверек к запертой дверке, возвращается к окошку. — Товарищ дежурный, как же так? Нам же обещали…
— Откуда я возьму машину? — громко и раздельно, как слабоумной, говорит ей офицер с повязкой. — Откуда я возьму машину, если их нет?
— Так что ж вы молчите? — тихо-тихо спрашивает тогда Пашина мама. — Почему вы нам сразу не сказали? Как вам не стыдно? — спрашивает она после паузы каким-то совсем детским, обиженным голосом.
— Не надо предъявлять мне претензий, — говорит человек за стеклом. — Я не люблю, когда мне предъявляют претензии.
Я смотрю на этого щеголя с аккуратными гусеничками усов, и ненависть рвет мою грудь, и язык присыхает к нёбу. Это у меня с армии — бессилие перед старшими по званию.
— Не смей так разговаривать с женщиной! — кричит Лев Яковлевич. — У нее сын погиб! Сы-ын, понимаешь? У тебя есть ребенок?
— Вы мне не тыкайте, — отвечает дежурный. Чувства собственного достоинства у него навалом.
— Оля, Лева! — В дверях стоит бородач. — Едем, я у себя договорился.
— Стыдно, товарищ дежурный, — говорит Пашина мама, и я с тоской вспоминаю вдруг, что она — школьная учительница.
— Да бросьте вы его! — неожиданно кричит тихий бородач.
Сначала мы едем молча. Потом Ольга Алексеевна касается моей руки.
— Простите, вы же — Скворешников?
— Да, — говорю я.
— Ну конечно. Я вас вспомнила. Паша все говорил о вас. Через слово — Скворешников… Мой замечательный мальчик.
— Ты подумай, — с переднего сиденья поворачивается Лев Яковлевич — только тут замечаю, какие красные у него глаза. Сколько дней они не спят уже? — Говорили: все организуют сами…
— Хрен с ними, Лева, — не отрывая взгляда от дороги, бросает маленький бородач. — Пропади они пропадом…
— Он такие письма писал хорошие. — Лицо у Ольги Алексеевны по-прежнему спокойно; улыбка — та, Пашина — мелькает на ее губах иногда. — А я знала, что так будет, я еще тогда знала.
Она начинает рассказывать о Паше — какой он был в детстве, и потом, и всякие случаи из его жизни, а Лев Яковлевич вспоминает, как Пашка в пять лет изображал на даче привидение, вспоминает так, словно мы и едем на эту дачу, а не забирать Пашино тело, и — о боже! — они смеются.
— А меня он называл Бородатина-Сергунятина, — говорит бородач.
— Бородатина-Сергунятина, — подтверждает Лев Яковлевич.
Потом все замолкают, и становится слышно, как шуршат по асфальту шины. Ширк-ширк, ширк-ширк.
Потом Ольга Алексеевна говорит:
— У меня взяли сына — и не вернули. Взяли — и не вернули.
— Перестань, — резко обрывает ее Лев Яковлевич.
Мы подъезжаем к каким-то воротам, и бородач, кинув: «Я сейчас», хлопает дверцей и скрывается за ними.
Через час добытый им катафалк уже медленно разворачивается на окраине Москвы. Я выхожу, разминаю ноги, оглядываюсь — и у меня начинает сладко щемить сердце, и через несколько секунд я понимаю почему.
За низкой больничной оградой — башня и девятиэтажки, потом пустырь и станция метро; я знаю тут каждый поворот.
Странно: ведь я любил ее. А сейчас и лица не помню. Только голос с хрипотцой и запах волос. Мне было восемнадцать, я звонил вечером от этого метро и ждал, когда она снимет трубку и спросит: «Ты хочешь приехать?»
Я отвечал «да», она говорила: «Ну и приезжай» — и смеялась.
После развода («пауза в личной жизни») она жила с бабушкой. Как звали бабушку, не помню, помню только, что жутко ее стеснялся. А моя разведенная возлюбленная спокойно прикрывала дверь в свою комнатку, садилась на диван, и встряхивала рыжей шевелюрой, и смотрела на меня, и улыбалась. Долго смотреть ей не приходилось. Мы обнимались до потери пульса, но решиться на большее я не мог: незапирающаяся дверь поскрипывала от любого сквознячка.
— А она не войдет? — не выдержав, спросил я однажды напрямик.
— У нее своя личная жизнь, у меня — своя, — лаконично ответила моя рыжая наставница. — Не войдет.
Однажды она бабушку сплавила куда-то, и я, позвонив домой, промямлил что-то насчет подготовки к семинару по языку — в общем, сказал, домой меня сегодня можно не ждать.
— Ну хорошо, — с пониманием сказал отец. — Занимайся.