— Да это же Италиец Джо Бартон — или переодетый им Люцифер.
Джозефа словно выскабливали взгляды прохожих, кои возлагали на него ответственность за слова, по-прежнему лишенные владельца.
— Эге, да ты совсем не изменился, всякий волосок на месте.
Только тут он заметил сгорбленную фигуру с непокрытой головой, что отделялась от теней у борта неподвижного экипажа: пожилой бродяга, знавший, однако, имя Джозефа и его древнее прозвище. Голова бродяги запрокинулась назад и вбок; в этом странном движении чудилась угроза.
— Не изменился. Я всегда говорил, что ты среди кровавых черных ублюдков — будто на прогулке с благосклонными красавицами.
Джозеф изучил сощуренные и косившие глаза, отвисший складчатый подбородок.
— Ну же, ответь что-нибудь старинному собрату по оружию, а, Италиец Джо?
Хриплый и ломкий голос не вязался с товарищеской речью, и Джо не узнавал мужчину, приходя в замешательство: как мог он не знать человека, с коим, по всей видимости, сражался в одном строю?
— Столько времени прошло, не припоминаешь, да? Ну же, отзовись наконец, я весь внимание.
Голова вновь дернулась назад и вбок.
— Что вы здесь делаете?
— Могу спросить тебя в точности о том же, мой лютый и кровожадный однополчанин. Пойдем же, выпьем и отужинаем чем бог послал, — добавил старик поспешно, а затем, глянув искоса, оскалился зубами-надгробиями и сказал, растягивая слова: — Поговорим о чудесных зрелищах, кои наблюдались нами под штандартами Королевы.
Джозеф уклонился бы, заподозрив мужчину в попрошайничестве, но старик называл его тем самым именем, упомянул общее прошлое, опознал Джозефа лишь потому, что сегодня утром тот сбрил бороду в приступе вселенского прощения… и отказаться от выпивки было никак нельзя. Джозеф повел старика прочь от мест, где мог повстречать знакомцев; он засунул цветочный лес под мышку стеблями вперед, и за его спиной вспух разноцветный волдырь. Старик припадал на одну ногу и явно старался распрямиться в полный рост, что чуть превосходил рост Джозефа.
— Италиец Джо, ну наконец-то, — ошеломленно бормотал он. — Не верю глазам своим… — Его одежды были грязны, башмаки — ветхи. Джозеф знал, что пора уже признаться, но старик и так все понял. — Никогда бы не подумал, что ты меня забудешь. Я никогда не забывал Италийца Джо Бартона, это невозможно. И не забуду. До самых райских кущ не забуду.
— Вы должны извинить мою память.
Однако старик не ободрял его и по-прежнему не открывал своего имени; он продолжал вкось рассматривать Джозефа и тряс головой, будто желал немедля пробудиться от сна.
— Я ощущаю себя неуютно. Если мы собираемся вместе пить, положите конец моему замешательству.
— Берегите глотки, парни! Италиец Джо говорит, что ему неуютно.
Более благоразумный человек ускользнул бы, одарив нищего извинениями и монеткой, однако именно сегодня Джозеф не высвободился из этой хватки. Возможно, ни в какой иной день его нрав такого не позволил бы.
Он нашел скромную пивную, а имя старика наконец прозвучало — медленно, ернически и отталкивающе, словно само его произнесение должно было обрушить на Джозефа сель горьких воспоминаний: Лемюэль Кэллендер.
Эти сведения, однако, не высекли из памяти Джозефа ни искры, и он пожалел, что не отправился домой, надеясь провести с Ангеликой — он несколько изумился тому, что и в самом деле питает подобную надежду, — несколько минут перед тем, как она уснет.
— Тебе даже имя мое ни о чем не говорит? Ты что, играешь тут со мной?
При всей тяге к воспоминаниям Лем, стоило им сесть, почти умолк, принявшись за еду и выпивку с неприкрытой поспешностью. Нервический тик — ибо это был он — жестоко терзал старика всякие тридцать или сорок секунд, причем затейливость тика — два рывка назад, закрытые глаза, скольжение влево — наводила на мысль скорее о ритуале, нежели о повреждении нервов, словно однажды судороги были облечены смыслом и, раз поселившись в теле, поминутно отдавались теперь бессмысленным эхом.
Лем то и дело обрывал себя, будто вознамерившись заговорить о чем-то важном, однако всякий раз попросту возвращался к еде с рефреном «Италиец Джо меня и знать не знает», пока Джозеф наконец не сообщил старику, что не отвечает данному эпитету и не слышал его уже много лет, с тех самых пор.
— Брешешь? Ты уже не Италиец?
— Собственно, никогда им и не был, сэр. Дурак Ингрэм просто насмехался.
— Ингрэм, значит, тебе памятен? И смотри-ка: одним прискорбным утром Ингрэма разворотило и расплескало ошметками, и он отдал богу душу, а ты, значит, получил ленточки с медальками и заделался таким же англичанином, как я. Понятненько. Ордена грудь не тянут, хоть бы и слеплены из мертвечины, да?
Джозеф идиотически молчал, от оскорбления потеряв дар речи, разумеется, продолжая надеяться, что чего-то недопонял.
— Скажи-ка, на диво английский Джо, ты часто про это думаешь?
— Про что?
— Про тогда.
— Я почти выбросил все это из головы.
— Счастливчик. Тебе там было чудо как хорошо, верно? Прославился, присвоил, опять-таки, кучу добра.
Лем вытер порезанное лицо рукавом пиджака.
— Присвоил? Вы явно ошибаетесь… никакого «добра», как вы…
— Я-то думаю. Все время думаю. Они будто встают перед самыми глазами. Ни с кем говорить не хочется. А еще, Джо, я все время думаю о тебе. Каждый день тебя вспоминаю, всегда вспоминал с тех пор, как в последний раз тебя видел.
Он возложил жесткую ладонь, каждая линия коей была прочерчена и зачернена грязью, на руку Джозефа, потянул ее к стойке. Джозеф избежал хватки, подняв к губам свое пиво.
— Тебе не слышатся отовсюду голоса старых товарищей? Ты не видишь их мельком на той стороне людной улицы? Не теряешь каплю английского довольства, когда вспоминаешь про то, что совершал? Про парней, заплативших за твою славу?
Времени миновало не так уж много; вряд ли оно виновно в том, что Джозеф позабыл такого человека. Джозеф был довольно беспамятлив на имена и лица, он не отличался общительностью, но полагал свое прежнее знакомство с этим Лемом почти невозможным. Что не означало, впрочем, что солдат никогда не встречался с Джозефом или ничего о нем не знал; не исключено, что им руководили дурные побуждения.
— Прошу прощения за вопрос, Лем. Где мы с вами познакомились?
— Ты смеешься надо мной?
— Нет, сэр, конечно же нет.
— О, тебе вскорости все припомнится. Засияет ясненько июньским солнышком, мой дорогой однополчанин.
Джозеф воспринимал скрытый смысл речей старика с запозданием и был на деле чуть горд тем, что по меньшей мере замечал это за собой и знал, что другие (Гарри, например, коему он позднее обрисовал смутившее его столкновение в комедийном ключе) способны видеть людей насквозь, превращая жизнь в род салонной игры. Тем не менее Джозеф в кои-то веки понял, что Лем не желает ему добра, что он грозит Джозефу прошлым, кое тот не мог припомнить, невзирая на все старания.