— Разве мало? Это же обидно, как ты не понимаешь! Ну, спроси меня сейчас о чем угодно, и я отвечу, как бы ни хотелось мне не говорить об этом. Не хочу недоговоренностей, не хочу сомнений, они способны убить все самое лучшее, то, без чего жить нельзя… Будь таким, каким я тебя вижу, скажи мне все, и увидишь, как сразу станет хорошо тебе… и мне тоже!
III
Я молчал. Потому что сказать не мог ничего. Соврать было бы еще хуже, чем молчать, а говорить правду я не имел права.
Будь это моя личная тайна, пусть самая глубокая, пусть какая-то самая постыдная, я, не задумываясь и немедля, открылся бы Ольге — и заранее знал бы, что мне станет легче. Но таких тайн у меня не было, и уж во всяком случае не они меня беспокоили; но то, что она своим женским чутьем ощущала, было тайной военной. В армии обо всем должно знать ровно столько людей и именно те люди, скольким и которым знать положено. Тебе не нужно гоняться за информацией и добывать ее откуда-то из-под полы: что тебе полагается знать, тебе сообщат, а чего не скажут — значит, тебе этого знать и не надо. И можешь служить спокойно. Ольге никак не было положено знать о заминированном подземелье, в котором, вернее всего, хранятся законсервированные культуры самых гнусных бактерий, какие только существовали тридцать — сорок лет назад (хотя и странно даже в уме сочетать слова «культура» и «гнусный»). Когда речь идет о вещах, предназначенных хотя бы просто для служебного пользования, пусть на них и не стоит гриф «Совершенно секретно», нет никакой градации, кому из посторонних можно о них рассказывать, и кому нельзя: нельзя никому. Даже одно слово о том, что тяготило меня, было бы уже нарушением принципов, придерживаться которых я привык за четверть века армейской жизни и не нарушил бы, в полном смысле слова, даже под страхом смерти — не говоря уже о том, что очень скверно было бы в самом преддверии близости выбалтывать то, что я обязан хранить про себя, и искать духовной общности путем нарушения воинской морали… И я молчал, а Ольга ждала, и я видел, как с каждой минутой моего молчания ее взгляд становится все угрюмее и она, не двигаясь с места, продолжая касаться меня бедром и плечом, тем не менее отходит от меня все дальше.
— Оля, — сказал я. — Послушай, Оля, и поверь мне. Да, ты правильно угадала, не стану уверять, что меня не тяготят никакие мысли. Но, — я нагнулся, чтобы снизу вверх заглянуть ей в глаза, но она чуть повернула голову, и вместо глаз я увидел лишь тени, в которых не было никакого выражения, — но объяснить тебе, в чем дело, я сейчас не могу. Я не-мо-гу. Даю слово, даю честное слово: это не касается ничего бесчестного, постыдного… это никак не задевает ни тебя, ни нас обоих вместе. Это… Потерпи немного, Оля, быть может, уже завтра или послезавтра я смогу рассказать тебе обо всем. А до тех пор ты не станешь сомневаться во мне… и не станешь сердиться за молчание, которого я не имею права нарушить.
Теперь она взглянула на меня сама, и в ее глазах я увидел грусть, устойчивую, зрелую грусть, не свойственную людям ее возраста, а красивым женщинам — в особенности. Она сказала:
— Я верю тебе, но дело ведь не в этом… Плохо, когда между людьми слишком многое основано на вере, она не дает уверенности. Для уверенности надо знать, точно знать. И раз между нами что-то остается недоговоренным, я не могу сказать тебе то, что мне очень хочется сказать: «Что бы ни случилось — я с тобой». И во мне по-прежнему остается какая-то настороженность по отношению к тебе, — она чуть улыбнулась. — Я понимаю, это, наверное, нехорошо и неправильно, но ведь каждый из нас чувствует и думает так, как свойственно именно ему, а не как нужно было бы по всем правилам; я понимаю, но ничего не могу поделать, и поэтому не смогу простить тебе ни малейшей обиды, невнимательности, всего такого, что простила бы, пусть и без восторга, если бы знала, что между нами не осталось никаких недоговоренностей. Не обижайся, но иначе у меня не получится…
— Я думаю, Оля, — сказал я, — что у тебя просто не будет для этого повода.
— Дай-то бог, — тихо проговорила она, — дай-то бог…
Она покачала голой, то ли в знак недоверия, то ли отвечая каким-то не высказанным вслух мыслям. — А может быть, я хочу слишком многого? Но знаешь, я всегда буду хотеть слишком многого, и тебе не будет со мной легко. Подумай, пока можно: может быть, ты уже жалеешь о нашем знакомстве, о том, что тратишь время на чужую женщину, которая тебе чуть ли не навязывается?
Я не ответил.
— Молчание — знак согласия?
Я разжал пересохшие вдруг губы.
— Нет.
Слово выговорилось хрипло и невнятно, и я повторил, стараясь, чтобы оно прозвучало чисто и уверенно:
— Нет. Не жалею.
— Тогда не надо грустить. Я ведь тебе уже сказала: все будет хорошо. Поверь. Я немного ведьма, и будущее бывает приоткрыто мне, суровый мужчина. Ты не жалеешь, что встретил меня, ты только что сам сказал это. Я рада, что встретила тебя. Тебе это известно. Мы с тобой хотим одного и того же. Кто или что может помешать нам? Прошлое? Нет, оно сделало свое дело: привело нас в сегодня, в сию минуту. Настоящее? Мы вдвоем, и вблизи нет никого, кто потревожил бы наш разговор и помешал бы нам. Будущее? Мы с тобой сейчас лепим его, оно будет нашим. Ты можешь не отвечать, я знаю, ты согласен со мной. Я ведь поняла тебя уже давно: твое спокойствие, твоя суровость и трезвость — это не характер, это лишь образ, а на самом деле ты уже давно тосковал обо мне, месяцами, годами, а меня все не было, и ты старался вести себя так, чтобы никто, упаси боже, не заподозрил, что тебе чего-то не хватает в жизни… Я задержалась, прости меня; но и ты почему-то не спешил ко мне, а ведь я не обижаюсь на это… Ты увидел меня и полюбил, хотя не желал признаться себе в этом; ты ведь можешь полюбить только сразу — или уж никогда. Только попробуй сказать мне, что я тебя не поняла! Я права?
У меня было очень странно на душе — именно потому, что она была права с начала до конца, так что я не мог ответить ничего иного, кроме:
— Да.
— И ты меня любишь.
— Да, — подтвердил я и, кажется, в голосе моем была тоска, потому что это было мучительно. Она подперла щеку ладошкой.
— Тогда расскажи, как ты меня любишь.
Я слегка растерялся от этого вопроса, хотя ответ у меня был.
Я мог бы сказать ей: я так люблю тебя, что сижу с тобой и разговариваю обо всем, о чем мы говорим, вместо того, чтобы думать о деле, о сложном, важном, срочном деле, от которого зависит не только моя служебная репутация, но прежде всего — жизнь и спокойствие многих людей. О деле, которое, может быть, окажется самым главным и важным в моей жизни. Но я не думаю о нем сейчас, и странно — когда ты рядом, дело это вовсе не кажется мне таким страшно сложным, каким казалось еще так недавно, и я уверен, что нужная мне разгадка где-то уже совсем близко и придет с минуты на минуту, если даже я не буду напрягаться, чтобы думать именно о ней. Получается как-то так, что я думаю о, тебе — а тем временем та задача решается как бы сама собой, пока ты говоришь о будущем и пока я, как ребенок, верю каждому твоему слову. И если это не любовь, то я больше не понимаю смысла самых простых и нужных в жизни слов.