Как бы ни были значительны революционные преобразования, произошедшие в повседневности советской деревни с введением колхозного строя, будучи отражены в текстах, носящих характер пропаганды, они приобретают виртуальный характер идеологически мотивированной конструкции, которая не поддается проверке, поскольку лишь опосредованно связана с реальностью. Если бы мы попробовали расположить описания новой крестьянской культуры в коммунах хронологически и взглянуть на них как на единое целое, то стало бы вполне очевидно: к концу двадцатых годов публикуемые тексты о коммунах начинают носить все более церемониальный характер и в значительной степени отвечают интересам актуальной кампании — против религии, за сплошную коллективизацию, против чуждых элементов, за повышение уровня санподготовки, за организацию в коммунах детских учреждений. Собственно, с точки зрения публикации в журнале актуальность того или иного аспекта жизни коммуны задается, как получается, не только и не столько самой жизнью, сколько требованиями «текущего момента», как они прописаны в свежих партийпыхдокументах. Похоже, что отзывчивость к требованиям момента и готовность представить реальность нужным образом — говоря более поздним советским языком, показуха — становится органичной частью повой колхозной культуры.
Глава 5. Коммуна в контексте массовой коллективизации
Советская пропаганда представляла дело таким образом, будто между мировоззрением участников колхозов и крестьян-единоличников существовала пропасть; те издания, о которых здесь идет речь, не являются исключением. Интерпретировалась она как пропасть между старым, отжившим, капиталистическим — и новым, социалистическим, прогрессивным. Этот миф органически связан с другим внедрявшимся в массовое сознание, вопреки очевидным фактам, сталинским мифом — мифом о добровольности коллективизации, в том числе и коллективизации рубежа 1920-1930-х годов.
Исследователи советского крестьянства в последние десятилетия склоняются к тому, чтобы рассматривать вступление крестьян в колхозы как шаг, пойти на который крестьяне были принуждены внешними обстоятельствами, а менталитет колхозного крестьянства — как производный от традиционного крестьянского мировоззрения. Шейла Фитцпатрик на основании обширных материалов делает вывод о том, что в разное время актуальными для крестьян были три разных идеала хорошей жизни, причем третий из них имеет непосредственное отношение к тому, как крестьяне видели колхозы начиная с 1930-х годов.[456] Во-первых, это возврат к традиционной общине, которая неожиданно показала свою силу в 1917—1918 годах, когда руководила переделом помещичьих земель и возвращала выделившихся фермеров в общину. В первые годы коллективизации крестьяне в коммунах требовали распределения хлеба по уравнительному принципу, принимая в расчет размер семьи, то есть по едокам, а не по иным принципам вроде тех, что восторжествовали позднее, например по трудодням. Это критиковалось авторами публикаций как работа «по старинке», и действительно, такая постановка вопроса имела, по-видимому, больше отношение к сельской общине и ее этике, нежели к левацкому эгалитаризму идеологии послереволюционных коммун. Во-вторых, крестьянский идеал следующего периода — идеал «деревенского нэпа»: независимые мелкие фермеры, которые поставляют продукцию на рынок, ведут себя как независимые экономические агенты и проявляют предприимчивость, чтобы добиться прибылей, рассматривая земельный участок как частную собственность. И, в-третьих, самый поразительный из трех: восторжествовавшее в 1930-е годы представление о государстве как хорошем хозяине своих крепостных — о таком колхозе, где благосостояние и безопасность колхозников были бы обеспечены государственными мерами, такими как пенсии, гарантированный минимум дохода, восьмичасовой рабочий день, оплата больничных листов, льготы матерям и даже оплачиваемый отпуск, — все это оказывается подобно тому, какие блага получают от государства городские рабочие. В 1920-е годы такие представления не распространены среди крестьян, потому что реальность не дае т к этому никаких предпосылок, однако похожую картину мы видели: примерно в этих красках в пропагандистских изданиях дается описание вольготной и комфортной жизни в образцовых коммунах.
Как бы ни обстояло дело с социальным обеспечением, с самого начала существования коммун для многих крестьян было очевидно, что в создавшихся условиях коммуна является ценным ресурсом для выживания и даже для сравнительно безбедной, при хорошем стечении обстоятельств, жизни.
Описывая первые годы существования образцовой коммуны «Коммунистический Маяк», С. Третьяков отмечает: «Население коммуны текло быстрее, чем воды местных рек. [...] В совет коммуны осенними листьями падали ходатайства о зачислении в члены коммуны. [...] А когда наступала весна, а с нею полевые работы, зимовники норовили удрать подальше от работы. Были и такие, что отлынивали от бороны и букаря, считая, что единственная их работа — с винтовкой охранять коммуну».[457]
И далее следует интереснейшее рассуждение о том, что прочно оседали в коммуне лишь две породы людей, между которыми, как должен догадаться читатель в свете актуальных политических тенденций, и должна разгореться нешуточная борьба. Людям обеих пород приписывается свойство быть хозяйственными, беречь собственность коммуны. Но мотивы для такого отношения у них разные. У первых — а именно из них, по любопытному совпадению, «подбирался совет» коммуны — «за лушой не было ничего, кроме крепкой убежденности», но они болели за каждую копейку, «отчитывали лентяев, подымали проходя по двору каждый утерянный гвоздь». У другой категории членов коммуны были свои резоны для хозяйственности и бережливости: это крепкие мужики, пришедшие в коммуну со своим имуществом. И это имущество они хотели бы сохранить и приумножить. Автор пишет о таких крестьянах (через некоторое время их отнесут к числу кулаков) без симпатии: «Эти крепкие хозяйчики прятались за уставом коммуны, ожидая, когда для них политически потеплеет, чтобы угнать из коммуны своих волов, своих коней, и не просто угнать, а с накопившимся приварком. Они тоже ругались за каждый брошенный гвоздь, они поносили каждого лодыря и бешено ненавидели лежебоков, но не меньше ненавидели они неделимый фонд, куда безвозвратно ныряли рубли, обращаясь в степы домов, в крыши хлевов, в диски и зубья новых полевых машин, в плошки и переднички яслей, в миски и чайники общественной столовой».[458] Если к этой картине отнестись не как к идеологически мотивированному наблюдению, которое отвечает отчетливому социальному заказу, а как к черте реальной жизни, подмеченной чутким наблюдателем в образцовой коммуне, то напрашивается вывод: пусть костяк коммуны, действительно, составляют идейные руководители (вероятнее всего, из городских рабочих) и крепкие крестьяне, но ведь тогда получается, что лодыри, бросающие гвозди и отлынивающие от труда, — это и есть та самая беднота, которая в деревне является опорой советской власти и должна бы составлять основную массу участников коммуны.