Ирина Гордеева. Предисловие
Общинный миф и общинный эксперимент в истории России XIX — начала XX в.
Еще до того, как капитализм занял господствующее положение в экономической и социальной жизни России, угроза его наступления стала болезненно переживаться российским обществом. Образованное меньшинство России было травмировано западным опытом социально-экономического развития и революционных потрясений конца XVIII — первой половины XIX в. Поэтому неудивительно, что со времен правления Александра I европейская идентичность Российской империи постоянно испытывала кризис.
Эта травма стала неизменной предпосылкой развития общественной мысли и психологической основой для критики капитализма и современности как справа, так и слева. Подобное настроение нашло свое выражение в ряде интеллектуальных и идеологических проектов смягчения или полного преодоления их недостатков: это и теория «официальной народности», и славянофильская идея, и русский социализм А. И. Герцена, и русское народничество, и коммунитармое движение, и русский марксизм. Антибуржуазность сознания наиболее активной в культурном и политическом смысле части общества к XX веку сложилась в настолько устойчивую традицию, что ее предлагают считать цивилизационной особенностью России.[1] В этой традиции можно выделить две неразрывно связанные составные части: уровень интеллектуальных проектов (дискурса) и уровень их практического воплощения в «намеренных» общинных экспериментах.
Б. Заблоцки, один из исследователей общинного экспериментирования, выделял общины «намеренные» и «ненамеренные». Согласно его определению, «намеренная коммуна» — это «группа лиц, добровольно объединившихся с целью выработать свой стиль жизни. Она должна обладать в той или иной степени следующими признаками: совместное проживание; экономическая общность; социальное, культурное, образовательное и духовное взаимовлияние и развитие. Для создания такой коммуны необходимо, как минимум, три семьи или пятеро взрослых».[2]
Однако бывали случаи, когда общинный эксперимент воплощался в менее жестких формах, не связанных с обязательным совместным проживанием и формированием экономической общности. В таком случае для различения «намеренных» общин и традиционных общинных институтов также могут быть полезны понятия «первичных» и «вторичных» форм, введенные К. В. Чистовым. «Первичные» формы — это формы собственно традиционные, связанные с прямым продолжением, развитием или модификацией архаической традиции, например крестьянская поземельная община. «Вторичные» формы — находящиеся в более сложных отношениях с традицией или вовсе с ней не связанные, но в чем-то сходные с «первичными».[3] Чистов делит «вторичные» формы на квазиподобные («внешне сходные с традиционными, но возникшие без прямой связи с традицией»), регенирированные («уже изживавшиеся или изжитые, но под влиянием каких-либо факторов восстановленные (оживленные, гальванизированные) в новых условиях»), «фольклоризмы» (вторичные формы, созданные с определенной степенью нарочитости, осознанности, стилизованности) и «обобщенные формы», соединяющие несколько локальных традиций.[4] «Теоретически важно, — писал он, — что “вторичные” формы... возникают в социально-экономических и культурных условиях, не сходных с теми, в которых складывались и развивались формы, связанные с архаической традицией. Их внешнее сходство (квазиподобие) объясняется в одних случаях общим сходством социально-психологических ситуаций [...], в других случаях — совпадением (аффинитетом) рациональных решений различных задач...» Общинные эксперименты интеллигенции, с точки зрения Чистова, можно считать особым «подтипом» регенерированных вторичных форм,[5] притом термин «вторичные формы» не призван обозначить формы второсортные, фальсифицированные или подлежащие разоблачению, хотя некоторые из них действительно связаны с определенными иллюзиями, го есть они не обязательно искусственны и неорганичны.[6] К сожалению, а российской интеллектуальной традиции не принято различать первичные и вторичные формы общинных институтов, несмотря на очевидную разницу в их происхождении, структуре, функциях, отношениях с внешним миром, мотивации участия и т. п.
Участники общинных экспериментов второй половины XIX — начала XX века пытались на практике помочь человеку (и прежде всего самим себе) преодолеть отчуждение, вернуть утраченную гармонию с природой п другими людьми, достигнуть социальной справедливости, воплотить идеалы жизни ранних христиан и западноевропейских социалистов-уто-нистов. Еще советские историки заметили, что «попытки практической апробации социалистических идей в политически бесправной, томившейся под гнетом самодержавия стране, где едва ли не всякая новация вызывала подозрения и каралась, были затруднены и не могли получить широкого распространения. По масштабам, практическим результатам, общественному резонансу социальные эксперименты в России в целом несопоставимы с опытами реорганизации общественной жизни, предпринимавшимися в Европе, и особенно в Америке».[7] Являясь частью мировой истории утопических социальных экспериментов и молодежного движения к организации контркультурных поселений, в России эти экспериментальные попытки имели свою специфику: они тесным образом переплетались с народной сектантской традицией, а также с попытками российского государства использовать коллективизм в административных, фискальных и идеологических целях. Тем не менее дискурс об общинности в России всегда был авторитетней и популярнее, чем практический опыт воплощения в жизнь проектов идеальных общежитий. Движущей силой последних, как правило, были не столько общинные теории, сколько социально-психологические причины либо тот или иной рациональный, прагматический мотив; их организаторами, как правило, были разного рода маргиналы — социальные, культурные, политические.