…Смиренное кладбище, Где ныне крест и тень ветвей Над бедной нянею моей.
Няни уже нет. Тихо исполнив своё великое дело, которое состояло в том, что «она сберегла огонь лампады», сохранила в человеке живую душу, смиренная старушка легла на кладбище среди таких же, как она, правдивых, веровавших, простых людей.
Но дело её налицо — высокая правда Татьяны, и бессознательным, быть может, но изумительным наитием вдохновение Пушкина вызывает тень старушки, сострадавшей любви своей Тани, в минуту нравственной победы Татьяны над этою любовью.
Если б и Евгений вырос не на руках француза, да ещё «убогого» и мыслями, и чувствами, и знаниями, и духом, а на руках преданного и имевшего свои взгляды на жизнь дядьки, вроде гринёвского Савельича, — кто знает, с его прекрасными свойствами и богатыми задатками (настаиваем на этом), не утраченными им бесследно и при таком вопиющем воспитании, не вышло ли бы из него что-нибудь не уступающее, быть может, Татьяне?..
Но ведь тогда бы не было и романа «Евгений Онегин» и Татьяна была бы счастливейшею из женщин!
IV
Няня Агафья и воспитанная ею Лиза Калитина («Дворянское гнездо») принадлежат к числу тех явлений, к которым нельзя подходить иначе как с непокрытою головой.
Призвание русской няни — сохранять в детях культурного класса русский тип — с особою ясностью выражается в Агафье.
Действительно, Лизе не только сочувственно должна протянуть руку разделённая от неё тремя столетиями боярыня Морозова (из «Князя Серебряного»), но и склониться пред нею, как пред высшею. И это полное согласие со столь исторически дальним высоким воплощением Древней Руси основывается на том, что они обе — и Агафья, и Лиза — всецело выращены не изменяющеюся в веках, непреходящею в созданиях своего духа Церковью.
Если Татьяна представляется апофеозой русской мирской женщины, то образ Лизы стоит на пороге между жизнию такой хорошей женщины мира и житием святой.
В лице Лизы Тургенев довёл развитие литературного типа русской женщины до того предела, где прекращается отражение жизни человеческим искусством и начинается Божественная тайна.
Последняя глава «Дворянского гнезда», где над полным молодости, уверенности в себе, земных надежд бытом калитинского дома, в котором когда-то развивалась другая, сокровенная жизнь, с иными, глубочайшими, чувствами, — теперь носится светлою тенью образ заживо ушедшей от мира к Богу Лизы — эта глава будет единственною в истории литературы.
Красотой же этого образа мы обязаны русской няне.
Вспомните тайные заутрени, тихие рассказы о мучениках и цветах, выраставших из их крови («Желтофиоли? — спрашивала девочка»), и будем надеяться, что не совсем всё это от нас ушло.
V
Наталья Савишна, няня maman из «Детства и отрочества», сродна тем двум старушкам, о которых сейчас говорилось. Та же бескорыстная, свободная привязанность в крепостной женщине, но весь её образ граф Толстой обвеял ещё большею теплотой.
Наталья Савишна стоит по характеру своему между няней Татьяны и няней Лизы. Она как-то кажется крепче духом Таниной няни, но не имеет в себе строгого аскетизма Агафьи. Кроме того, по размерам таланта Толстого, Наталья Савишна ярче, виднее нам, и из двух глав, где она описана (глава XIII — «Наталья Савишна» и глава XXVIII — «Последние грустные воспоминания»), выступает пред нами вся, с малейшими оттенками своих чувств.
Если по обаятельности своей maman «Детства и отрочества», по силе любви, по какой-то грустной нежности должна быть названа первым, лучшим типом матери в нашей литературе, превосходя даже созданные тем же Толстым трогательные образы княгини Долли («Анна Каренина») и графини Марьи Ростовой (Болконской) «Войны и мира», то и Наталье Савишне принадлежит первенство между нянями, изображёнными русскою литературой.
«С тех пор, как я себя помню, помню я и Наталью Савишну, её любовь и ласки; но теперь только умею ценить их, — тогда же мне и в голову не приходило, какое редкое, чудесное создание была эта старушка. Она не только никогда не говорила, но и не думала, кажется, о себе: вся жизнь её была любовь и самопожертвование. Я так привык к её бескорыстной, нежной любви к нам, что и не воображал, чтобы это могло быть иначе, нисколько не был благодарен ей и никогда не задавал себе вопросов, а что, счастлива ли она? довольна ли?
Бывало, прибежишь от урока в её комнату, усядешься и начинаешь мечтать вслух, нисколько не стесняясь её присутствием. Всегда она бывала чем-нибудь занята: или вязала чулок, или записывала бельё, и, слушая всякий вздор, который я говорил, как „Когда я буду генералом, я женюсь на чудесной красавице, куплю себе рыжую лошадь, построю стеклянный дом и выпишу родных Карла Иваныча из Саксонии“ и т. д., она приговаривала: „Да, мой батюшка, да“».