Что за желанье? что за страсть? Идти в подвал уединенный, Встревожить мертвых сон почтенный И одного из них украсть!
А.С. Пушкин. Послание Дельвигу. 1827 г. То, что случилось, — случилось. Лучшего поэта России «не уберегли». Теперь следовало жить дальше.
Император уже выругался: «Зачем нужна тайная полиция, если она…» Добрейший Василий Андреевич Жуковский написал свое гневное обвинение: «Государь хотел… а Вы…»
Бенкендорф, как обычно, промолчал. Он вообще предпочитал молчать — не значит не имел своего мнения.
Публика пошумела и забыла: современники относились к Пушкину далеко не так трепетно, как потомки.
Но был еще высший Судия, перед Которым предстояло отвечать за «не уберегли».
Уже догадываются, что пожар Зимнего дворца в ночь с 17 на 18 декабря 1837 г. был своего рода расплатой. К ней следовало бы присоединить болезнь, постигшую шефа жандармов в первых числах марта. За несколько лет до описанных событий, сразу после возвращения императора из-за границы, во время смотра, Бенкендорф вылетел из седла. Над ним пронеслась вся кавалькада кирасир, и если бы он не «родился в рубашке», как часто говорил государь, ушибами дело бы не ограничилось. Тогда сплетничали, что роковое событие предвещает падение при дворе. Ошиблись.
Но вот в 1837 г. болезнь от переутомления настигла Александра Христофоровича. После заседания Государственного совета он лег дома на диван, задумался о том, что уже лет тридцать не был в отпуске, и не смог подняться.
Справляться о его здоровье пришли толпы очень бедных просителей, дела которых Корпус жандармов решил безденежно[1]. «Я имел счастье заживо услышать похвальное надгробное слово… — не без иронии вспоминал Бенкендорф. — При той должности, которую я занимал, это служило, конечно, самым блестящим отчетом за 11-летнее мое управление, и думаю, что я был едва ли не первый из всех начальников тайной полиции, которого смерти страшились и которого не преследовали на краю гроба ни одною жалобою… Двое из моих товарищей, стоявшие на высших ступенях службы и никогда не скрывавшие ненависти своей к моему месту (министры юстиции и внутренних дел Д.Н. Блудов и Д.В. Дашков. — О. Е.), к которой, быть может, немного примешивалась и зависть, к моему значению у престола, оба сказали мне, что кладут оружие перед этим единодушным сочувствием публики».
Однако, хотя Александр Христофорович и выздоровел, к активной государственной деятельности он не вернулся. Прерываются и его записки, в которых, кстати, о Пушкине нет ни слова. Обычно Бенкендорф либо говорил о людях хорошо, либо не давал характеристик. В данном случае молчание красноречиво. Хорошего он сказать не мог.
Николай I сохранял за другом прежние должности, отправлял на воды. А когда в 1844 г. тот скончался, сам попросил священника вставить в речь несколько слов о роковом годе: государь потерял дочь и старого друга. Слова: «Он ни с кем меня не поссорил и со многими примирил» — лучшая похвала главе тайной полиции в устах такого строгого монарха, как Николай I.
По многим оговоркам в письмах Пушкина видно, что и с ним государя «примиряли», по крайней мере не ссорили.
У Настоящего нет другого способа познания Прошлого, кроме как «размывая» то одно, то другое «окно», замазанное побелкой времени. Такими окнами в отношении XIX в. были война 1812 года, движение декабристов, Пушкиниана. Собранные знания перекрещивались, вступая то в концерт, то в резонанс друг с другом. Переполняя авторские «корзины», они взрывали собой концепции. Заставляли создавать новые, которые, впрочем, тоже в свой срок отходили в тень.
Нечто похожее творится сейчас с Николаевской эпохой — временем русского ампира, абсолютного, но тревожного могущества — «гордого доверия» — апогея империи. Изменение восприятия происходит главным образом благодаря введению в научный оборот ранее неизвестных источников — писем, дневников, мемуарных свидетельств, законодательных актов, массовых документов. Не стоит сбрасывать со счетов и возрастное изменение культуры — мы старше, а следовательно, снисходительнее. Кроме того, играет роль удаление от объекта — большое видится на расстоянии. Тот факт, что за плечами у наших современников период тоталитарного отказа от части знаний о Прошлом, тоже добавляет прочитанному новизны.
Долгие годы схема «душителей» «прекрасных порывов», с одной стороны, и благородных жертв «самовластья» — с другой, оставалась единственно возможной. Император Николай I благодаря традиции, заложенной еще академиком Е.В. Тарле и развитой его учениками, воспринимался как человек «непроходимо невежественный», что, мягко говоря, не соответствовало истине. Или как «палач холодный». А его окружение — как «сатрапы» без чести и дарований. Для закрепления этой картины было потрачено множество, в том числе и художественных, средств.
Между тем деятели той эпохи — А.Х. Бенкендорф, И.Ф. Пасквич, А.И. Чернышев, Е.Ф. Канкрин, П.Д. Киселев, М.С. Воронцов — люди, более чем заслуживающие интереса, а часто и благодарности потомков.
Открывающаяся реальность ярче и богаче привычной схемы. Приведем один пример. До наших дней сохранился исторический анекдот:
«Жена одного важного генерала, знаменитого придворной ловкостью, любила, как и сам генерал, как и льстецы, выдавать его за героя, тем более что ему удалось в компанию 14-го года с партиею казаков… занять никем не защищенный немецкий городок… Жена, заехав с визитом к другой даме, рассказывала эпопею подвигов своего Александра Ивановича [Чернышева]… и, на беду, забыла название: как бишь этот город, вот так в голове и вертится. Боже мой, столичный город…» Один из гостей, слушавших краем уха и решивших, что речь об Александре Македонском, подсказал бедняжке: «Вавилон».
Весьма забавно. Особенно если учесть, как любил хвастаться Чернышев: «Александр разбил того; Александр удержал грудью целую артиллерию… из пленных выходила армия больше наполеоновской 12-го года». Но никем «не защищаемый» «столичный» «немецкий городок» назывался Берлином.
Если принять это к сведению, картина меняется. Обретает дополнительные краски. Да, Чернышев был бахвалом, каких свет не видывал. А кроме того, человеком тяжелым, грубым и трудно переносимым в общении. Но не только им. Ему, например, Россия обязана планом наполеоновского нашествия, который он украл в Париже накануне войны. И самым успешным партизанским рейдом по тылам французской армии.
Позднее, в роли военного министра, он сделал чрезвычайно много, поскольку умел-таки работать, был исключительно чист на руку и служил не за страх, а за совесть.