К ушам прилила кровь, будто перед чихом. Он выстоит? Он будет говорить? Да ладно. Трубный глас уже был; какие еще звукоподражания родятся от его потуг? Диксон разгладил уголок рукописи и начал.
После первой полудюжины фраз стало ясно: что-то не так. На галерке прыскали и шушукались. Тут же Диксон понял, что именно не так: адресуясь к аудитории, он продолжает пародировать Уэлча. В погоне за непринужденной манерой изложения он перенасытил рукопись вводными словами, насеял всяких «разумеется», «как видно из сказанного» и «как вы могли бы это назвать». Именно Уэлч был известен слабостью к вводным словам. Мало того: подсознательная попытка заслужить одобрение Уэлча привела к использованию целого ряда его излюбленных формулировок: «интеграция социального сознания», «отождествление ремесла с искусством» и так далее. Теперь, когда натруженный мозг осознал ошибку, Диксон стал спотыкаться, мычать, повторяться и даже потерял абзац, за чем последовала десятисекундная заминка. Нарастающим гулом галерка подтвердила, что спецэффекты оценены по достоинству. Потный и красный, Диксон продирался сквозь текст, но интонации Уэлча крепко взяли голос в оборот. В голове поплыло — вероятно, прибыл авангард чистейшего виски. Впрочем, это мог быть и арьергард казенного хереса. Господи, ну и духота. Диксон замолчал, придал органам речи положение, максимально отличное от требуемого для интонаций Уэлча, и предпринял вторую попытку. Несколько секунд казалось, что теперь дело пойдет.
Рот говорил; взгляд скользил по первым рядам. Вот Гор-Эркарт — сидит с Бертраном, с другого боку оберегаемым мамочкой. Кристина справа от дяди, за ней Кэрол, Сесил, Бисли. Маргарет рядом с миссис Уэлч, но свет падает ей на очки таким образом, что непонятно, смотрит она на Диксона или не смотрит. Кристина шепчется с Кэрол; вроде чуть волнуется. Чтобы не смешаться из-за Кристины, Диксон перевел взгляд на дальние ряды. Он искал Билла Аткинсона. А, вон он куда забрался. За бутылкой виски полутора часами ранее Аткинсон настоял на своем приходе и даже выразил намерение сымитировать обморок, если Диксон одновременно почешет оба уха. Ну мало ли что. «Обморок будет первый сорт, — по обыкновению самоуверенно заявил Аткинсон. — Такой отвлекающий маневр изображу, что любо-дорого. Не дрейфь, старина». Диксону немалых усилий стоило не рассмеяться прямо перед аудиторией. Возле кафедры завозились; Диксон перевел взгляд с Аткинсона. Кристина и Кэрол пробирались мимо Сесила и Бисли с явным намерением покинуть лекторий; Бертран перегнулся через Гор-Эркарта и театральным шепотом увещевал обеих; Гор-Эркарт привстал, лицо у него было озабоченное. Диксон снова смешался и замолчал, когда же Кристина и Кэрол добрались до прохода и направились к двери, заговорил — раньше, чем следовало, заплетающимся языком, выдававшим крайнюю степень алкогольного опьянения. Нервно забегал по подиуму, споткнулся об основание кафедры и сделал опасный выпад. На галерке снова загудели. Член совета графства (тот, что потоньше) переглянулся со своей женой. Диксон заподозрил во взгляде неодобрение; этого хватило, чтобы замолчать.
По выходе из столбняка Диксон обнаружил, что прервал фразу на середине. Кусая губы, дал себе слово сосредоточиться. Откашлялся, нашел фразу и продолжал в быстром темпе, проговаривая согласные и не допуская спада интонации до последнего слога во фразе. По крайней мере каждое слово хорошо слышно, думал Диксон. Вторичное предчувствие катастрофы всего на несколько секунд опередило осознание, что теперь Диксон пародирует ректора.
Он поднял взгляд: на галерке веселились. В дверь стукнуло что-то тяжелое. Маконохи, подпиравший дверную раму, вышел, предположительно для проверки и наведения порядка. Голоса теперь раздавались и в самом зале; священнослужитель сказал что-то раскатистым басом. Бисли ерзал в кресле.
— Диксон, что с вами происходит? — шипел Уэлч.
— Простите, сэр… волнение, знаете ли… сейчас соберусь…
Вечер выдался душный; Диксон взмок как мышь. Дрожащей рукой налил воды из графина, залпом выпил. Его действие громко, но неразборчиво прокомментировали с галерки. Диксону казалось, еще секунда, и он расплачется. Может, вызвать Билла на обморок? Это будет нетрудно. Нет: все решат, что причина в алкоголе. Предпринял последнюю попытку взять себя в руки — пауза длилась полминуты, Диксон нарушил ее снова не своим голосом. Кажется, он вообще потерял способность говорить нормально. На сей раз он выбрал нарочито северный выговор, уповая на минимальную вероятность еще кого-нибудь спародировать. Галерка прыснула — и успокоилась, не иначе стараниями Маконохи. Целых несколько минут все было вполне пристойно. Диксон добрался до половины рукописи.
А потом пошло наперекосяк в третий раз. Теперь дело было не в словах и не в манере изложения, а в самом Диксоне. Не пьяным он себя чувствовал, а бесконечно несчастным, буквально убитым; чувство ворочалось, укладывалось в районе затылка. Диксон говорил, а тоска по Кристине давила на корень языка, повергала в элегическое молчание; на следующей фразе вопли ужаса хватали за горло, и Диксон едва сдерживался, чтобы не обнародовать свои соображения по поводу ситуации с Маргарет. Не успевал отпустить ужас, как ярость и досада заставляли губы занять позицию, подходящую для истерических обвинений в адрес Бертрана; миссис Уэлч; ректора; архивариуса; совета колледжа; колледжа в целом. Диксону стало наплевать на аудиторию; единственная слушательница, волновавшая его, ушла и возвращаться, по всей видимости, не собиралась. Ладно же; раз это последнее его публичное выступление, Диксон сделает все, чтобы запомниться. Пусть и возможности, и аудитория ограниченны, Диксон выжмет максимум. Довольно пародий, он слишком из-за них перетрясся; нет, теперь Диксон задействует интонации, конечно, в разумных пределах; посредством интонаций донесет свое отношение к предмету, покажет, чего на самом деле стоят тезисы, им излагаемые.
Постепенно — правда, отдельные участки мозга сигнализировали о недостаточной постепенности — Диксон стал подмешивать в интонации сарказм и горечь обиды. Только сумасшедший, подразумевалось его речью, воспримет всерьез хотя бы одну фразу из этих домыслов, из этой претенциозной, псевдонаучной, нагоняющей сон белиберды. Поразительно скоро Диксон взял тон нетипично фанатичного фашиста, которому доверено жечь книги и который вздумал озвучить толпе отрывок из памфлета, написанного образованным коммунистом-пацифистом еврейской национальности. Аудитория частью хихикала, частью выражала негодование; шум усиливался, но Диксон мысленно заткнул уши и продолжал читать. Почти бессознательно он усвоил неопределимый иностранный акцент, читал с нарастающей быстротой; голова кружилась. Уэлч сначала ерзал, потом стал шикать, наконец, заговорил в полный голос. Диксон был как во сне. Теперь каждую фразу он отмечал придушенным фырканьем. Он выплевывал слоги как проклятия; неправильные ударения, пропуски и спунеризмы оставлял без исправлений, страницы переворачивал, словно чтец партитур, который пытается угнаться за presto, тон повышал с каждым словом. Остался последний абзац; Диксон замолчал и поднял взгляд.
В глазах местных важных персон застыло ошеломленное несогласие. Профессора, доценты, старшие преподаватели смотрели с тем же выражением; младшие преподаватели не смотрели вовсе. Единственной персоной в зале (галерка не в счет), производящей звуки, был Гор-Эркарт, и звуки эти представляли собой визгливый смех. С галерки доносились крики, свист, аплодисменты. Диксон вскинул руку, призывая к тишине; никто не внял. Это было слишком; голова снова закружилась, Диксон поднес ладони к ушам. Тотчас общий гвалт перекрыл единичный звук, нечто среднее между стоном и ревом бизона. Это Аткинсон, не сумевший — или не пожелавший — с такого расстояния определить, чешет Диксон уши или прикрывает, растянулся в проходе. Ректор вскочил, принялся открывать и закрывать рот, никакого эффекта не добился и шепнул что-то члену совета графства. Вокруг Аткинсона засуетились, стали его поднимать. Аткинсон лежал бревном. Уэлч выкрикивал: «Диксон! Диксон!» К простертому Аткинсону устремились студенты с галерки — человек двадцать, если не тридцать. Мешая друг другу советами и указаниями, поволокли Аткинсона к двери. Диксон вышел из-за кафедры, и шум наконец прекратился.