сдержать. Он знал горе потери, он держал его в обе руки, чтобы не мешало — а прямо перед ним глупый брат Келегорм травился своей несвершившейся любовью и своим желанием, словно орочьим ядом, отвержение и поражение бродили внутри него и жгли бесконечно. Он и сам порой проклинал живую память эльфов и завидовал смертным, горе которых утихало со временем и забывалось…
О, как Келегорм ненавидел! Как пьянел от своей ненависти, словно от морозного вина, с наслаждением тонул в ней, как в болоте, лишь изредка поднимая голову над водой. Даже клятва добыть Истинный свет, что сжимала им сердца холодной рукой, не мучила его так…
Как звал Келегорм их в этот поход! Как метко добавлял свои слова к тяжести клятвы на сердце у каждого из шестерых! Каким ядом сочились его слова… Тусклым стал его весёлый брат, погасли его глаза и загорались мрачным огнем лишь тогда, когда он звал их в поход на сородичей, за Истинным Светом.
Туда, где сел на трон сын счастливого соперника.
Как наравне звал их в поход сам Куруфин, напирая на долг и на слово, потому что ничего, кроме долга и слова у них не осталось! А сам он — да что с ним. Не муж и не отец больше. Но все ещё брат и сын своего отца. Все ещё брат этого горячего глупца, убежавшего вперёд среди этих ходов и теней. Ещё раз.
Человек с эльфийского трона бросается в бой с мечом работы гномов, как водится среди серых эльфов. Человек в кожаном жилете и странной шляпе вскидывает оружие, и гладкая стальная трубка плюется железом и смертью. Что было раньше? Что правда, а что почудилось ему? Когда он не успел, в первый раз или во второй?
Или сколько раз он не успел…
Опора сделалась не нужна. Он шел все бодрее, пусть и тени сгущались вокруг — но видел теперь Куруфин ясно. И путь вел его прямо вперёд.
Чем дальше он шел, тем более прояснялись его мысли и возвращалась память. Словно со стороны он заново смотрел на два последних боя, и второй казался нелепым до обидного. Вот так снова привести на смерть своих братьев, и даже без достойной причины, всего лишь в драке с разбойниками из дикой пустыни! И снова бездарно потерять Келегорма, бесполезно растратив при этом собственную жизнь!
Он замер, вспомнив, на что готов был пойти, чтобы уберечь их от новой судьбы, на которую сам их и обрёк. Его речь была обращена к смертным — а увлечь ему удалось лишь собственных братьев. Без цели. Без Истинного Света. На нелепую гибель в красных пустошах, будь они прокляты. И будь прокляты те, кто отправил их туда!
Однажды… Однажды настанет все же это время, когда он сможет увидеть отца. Что он скажет ему? Что не выполнил клятвы вернуть Свет? Что дважды погубил своих братьев напрасно и напрасно рубил сородичей в трижды проклятом лесу? Что был тороплив и бесполезен в том обрывке новой жизни, который ему выпал?
Легче было бы вынести бесчестье, чем это сожаление и эту бесполезность, едкое и жгучее, как кислота, исходящая парами яда в стеклянной посуде.
Он замер. Тени клубились вокруг, скрывая даже стены, и казалось, вокруг лишь бесконечная пустыня, в которой он наедине с собой и этим, что жжет огнем изнутри, отныне и впредь. До самого конца.
Все же Куруфин заставил себя сделать шаг, затем другой. Где-то впереди должен быть глупец Турко… Быть может, он найдет хотя бы его. Где-то впереди остался отец, пусть и недосягаемый. Он доберется, даже если придется идти на ощупь. Даже если бесполезность и бессмысленность прожжет его насквозь и зальёт темную пустошь под ногами.
Слабый свет показался далеко впереди, такой странный и неуместный здесь, как цветок на высохшей до песка и камня земле. Временами доносились удары молота, и это показалось добрым знаком. Красноватый теплый свет мерцал и рос, различаясь тем яснее, чем темнее становилось вокруг. Уже невозможно стало различить землю под ногами. Казалось лишь, что она хрустит и шуршит, бесплодная и сухая. До боли щуря глаза, Куруфин всматривался в это сияние, и чем дольше вглядывался, тем больше различал, хотя еле двигался. Казалось, сияние становится одновременно сильнее, ярче — и все дальше от него.
Это был свет кузнечного горна.
Фигура мужчины с разметавшимися волосами двигалась там, в сердце свечения. Он хватал огонь горстями и придавал некую сложную форму, одному ему понятную, то молотом, то голыми руками. Пока Куруфин смотрел, кузнец завершил работу и отпустил свое создание, позволяя влиться во что-то большее рядом с собой, мерцающее, как Свет из его памяти. Он пытался это рассмотреть, и ему