негритянки, словно выплыла из ночного нью-йоркского метро двадцать первого века.
Старая белая женщина (волосы её были окрашены в рыжий цвет — цвет золота) наклонилась над помойным баком, где уже не было светящегося дерьма негритянки, а лишь где-то в глубине копошились крысы.
Женщина пела в помойный бак какой-то гимн. «Оно» осторожно подошло к её заднице:
— How are you?
Когда «оно» повторило это приветствие десятый раз, женщина подняла голову и посмотрела на него.
И тогда «оно» поняло: вот и всё, сейчас пора кончать. Труба прогремела, хотя это был просто взгляд. Он не знал, какого цвета глаза этой женщины — синего, зелёного, чёрного или бледно-голубого? Разве дело в цвете и даже в выражении?
«Оно» завыло. Это был дикий, трупный вопль, не напоминающий, однако, обычный вой из-под нью-йоркской земли. На четвереньках «оно» поползло. Впереди был чёрный узкий проход — так называемая улица, зажатая небоскрёбами, и она была патологически длинная, эта улица, непрерываемая, так что виднелся далёкий горизонт. И на горизонте этом зияло зловещее кроваво-красное зарево. Словно пылало сознание дьявола.
«Оно» стало медленно превращаться в подобие этого огненного облака, а точнее, в его отражение. Сначала превратилась голова, потом запылало туловище.
И тогда — в огне — ему стало казаться, что множество людей на бесчисленных улицах этого города превращаются в маленькие огненные облачка и все они идут к своему Центру — к зловещему огромному зареву на горизонте… К зареву, в котором их не будет.
Сморчок
Сморчок возрос где-то между Тридцать шестой и Сороковой улицей. По нему — или, скорее, около него — ходили бесчисленные толпы людей, свежеоскаленные, бодрые, скрыто депрессивные, а в общем, нормальные люди.
Ещё до рождения в его до-сознании отпечатались следующие клише:
— How are you?
— I am OК.
— Вы профессор русской литературы?
— Yes.
— И я тоже.
— Is it nice weather?
— Погода хорошая.
— Вот встреча коллег!
— I am OK.
Сморчок слышал эти разговоры в подземелье, до своего появления на свет. А теперь он появился и возрос: в основном на свет появилось что-то маленькое, убогое, но жизненное — некий лепесток
Лепесток — на выжженной, оплёванной, обмоченной нью-йоркской улице. Как отмечалось, к нему стали ходить — душегубы, убийцы, бизнесмены, маньяки и обычные средние люди. Один из них упал на лепесток. Его, оказывается, выгнали с работы, и он знал: никогда уже не возвратят.
Он рыдал в лепесток.
Сморчок (в грусти подсознания своего) вообще не понимал, как такие существа могут быть, но сам он настойчиво произошёл.
Нью-йоркское солнце било в лицо.
Однажды рядом с ним лёг дегенерат.
Сморчок пошевелился. Тот очнулся и сказал:
— How are you?
— I am OK.
И тогда сморчок задал нелепый вопрос:
— Деньги?
Сморчок ничего не понимал в деньгах, но под давлением всей цивилизации мог произнести это заветное слово.
Дегенерат оживился, лизнул собачье дерьмо, лежащее рядом, и вдруг произнёс:
— Деньги — это власть. А у меня нет власти.
Сморчок удивился:
— Но я есть, и ты есть — и ведь мы не от денег?
Дегенерат от таких слов сошёл с последних остатков своего ума: он думал, что всё существует от денег.
Сморчок приподнялся, насколько мог. Ноги шли и шли. Они касались даже его внутренней сути. Поток ног. Поток победителей!
Но вдруг сморчок сказал:
— Не надо!
И тогда кто-то плюхнулся около его лепестка, освобождённый. Сморчок же опять ушёл в своё подземелье, в своё «подсознание», и слышалось ему:
— How are you?
— I am OK.
— I make money.
— I make love.
— Love is money. Money is love.
Сморчок утомился. Он стал пробиваться туда, где он ниже, чем он есть. Многие люди тоже падали туда, где он был ниже, чем он есть.
И это взбесило сморчка. «Эти твари задушат меня, — подумал он. — От них нигде нет отбоя».
И они задушили бы его, если бы не милосердие Божие.
Вечная женственность
Гарри М. знал: больше ему не жить. Жить было незачем. Он потерпел полное банкротство: дело его лопнуло, источник престижа и жизни иссяк. Можно было — не исключено — найти работу, но уже не престиж, не власть.
Он был выброшен из стаи волков…
Уже несколько месяцев он находился в полном низу, хотя и с безумными надеждами всё восстановить.
Восстановить, и не просто восстановить, а владеть, владеть этим похотливым земным шариком, сделать его золотым, чтобы ничего, кроме золота, не было бы во всей вселенной.
Деньги снились ему по ночам; они сыпались со звёздных путей, они обвивали его горло. Из долларов он бы сколотил себе гроб.
Но всё кончено. То были мечты, а Гарри М. знал: мечты — это признак смерти. Ибо жизнь — это только факт, и деньги ценны только тогда, когда они факт.
Он, как и все, кто окружал его раньше, был королём фактов. Теперь у него не было их. Он жил без фактов. Он решил с этим кончать.
У него нет больше нервов жить и бороться за престиж, власть и деньги. Он сломлен в этой борьбе.
Гарри М. стоял в тёмном колодце между двумя грязными нью-йоркскими небоскрёбами, которые были чернее ночи. И потому он их не видел.
Но он подошёл к двери. Она была открыта, и смрадная вонь (внутри лежал разложившийся труп собаки) не изменила в нём ничего. Надо было подняться на сорок первый этаж (лифт почему-то не работал) и оттуда броситься вниз: просто там было разбитое стекло. И кроме того, Гарри М., верящий в факты, считал, что прыгать надо только с высокого этажа — так вернее.
И он начал взбираться вверх по нелепой лестнице. Быстро очутился на десятом этаже. Там лежал труп человека. Уши у него были отрезаны, а нос съеден.
Гарри М. продолжил подъём. Сердце превращалось в буйвола, буйвола смерти. Трижды он засыпал, вдыхая вонь и пыль чёрной лестницы. Но потом вставал и упорно продолжал путь.
Крысы пугались его решимости.
Их было много, крыс, и пищи у них было много: они пожирали сами себя.
На двадцать шестом этаже он взглянул в неразбитое окно: внизу бушевал огнями Нью-Йорк и многие его небоскрёбы казались ещё выше того, в котором он находился.
И почему-то нигде не было сладострастия. Словно небоскрёбы поглотили его в себя.
Гарри М. торопился к цели. Он знал, что сошёл с ума, ибо у него не было денег.
Вот и сорок первый этаж. В чёрное окно дохнуло прохладой — из дыры. Он уже подошёл к ней, как вдруг