иногда — справа налево. Проехав через Новомосковск, мы насчитали несколько истоков Дона, некоторые из которых были залихватски оформлены и освящены Церковью.
— Экие попсовики, — с печалью сказал Краевед.
Мы, скакнув на железнодорожном переезде, выехали к берегу озера. Кругом стояли унылые промышленные постройки и остов какой-то церкви. Там, в промозглом утреннем холоде, я читал вслух известную сказку “Шат и Дон”. Её Толстой написал для назидательной народной азбуки, да только назидательность превратилась во что-то большее, и глубокомысленность заиграла новыми красками.
Сказка была невелика, и оттого я был похож на полкового священника, бормочущего перед строем короткую молитву. Меж тем звучало это так:
“У старика Ивана было два сына: Шат Иваныч и Дон Иваныч. Шат Иваныч был старший брат; он был сильнее и больше, а Дон Иваныч был меньший и был меньше и слабее. Отец показал каждому дорогу и велел им слушаться. Шат Иваныч не послушался отца и не пошел по показанной дороге, сбился с пути и пропал. А Дон Иваныч слушал отца и шёл туда, куда отец приказывал. Зато он прошёл всю Россию и стал славен.
В Тульской губернии, в Епифанском уезде, есть деревня Иван-озеро, и в самой деревне есть озеро. Из озера вытекают в разные стороны два ручья. Один ручей так узок, что через него перешагнуть можно. Этот ручей называют Дон. Другой ручеек широкий, и его называют Шат. Дон идет все прямо, и чем дальше он идет, тем шире становится. Шат вертится с одной стороны на другую. Дон прошел через всю Россию и впал в Азовское море. В нём много рыбы, и по нём ходят барки и пароходы. Шат зашатался, не вышел из Тульской губернии и впал в реку Упу”.
Мы смотрели на мутную воду озера, откуда произошёл Дон, и в конце концов Архитектор произнёс:
— Ещё веселее от сознания того, что во всем этом виден закон некоего противоестественного отбора, в данном случае словесного. Да, нашему слову и нашей памяти ведомы и другие законы, естественные, отбирающие для истории лучшее, что написано русскими писателями, да еще в образцовые времена, и все же в силу непонятной стереометрической чертовщины, в силу “соблазна точки”, фокуса эти естественные законы зачем-то дополняются противузаконами, умаляющими, уничтожающими большее, растущее слово.
Вот начало великой воды, а у нас есть книги о море, но они не составляют истинных глубин нашей литературы. Они где-то на полях ее бумажного мира. Слово наше и сознание — сухопутны, материковы, отягчены всеми самомнениями Азии.
И я задохнулся от его мудроты и полез в карман за огурцом. У меня в кармане действительно жил спрятанный нерусский огурец — зелёный и пупырчатый, химический и иностранный, в тон этому городу и этому воздуху.
Мы доехали до странного места, что называлось Бобрики.
История эта была давняя, связанная с графом Бобринским, железной маской среднерусских равнин. Незаконнорожденный отпрыск императрицы прожил не очень долгую и не очень счастливую жизнь в этих местах.
И был похоронен вдали от гранитных берегов Невы.
Мы нашли семейный склеп — в парке среди тленного советского отдыха — тропинок и фонарей. Склеп был разорён, но всё же излучал благородство. Это ротонда-склеп Бобринских, что стоит посреди паркового пространства, не сохранившего ничего от давнего прошлого, кроме направления тропинок, а от недавнего прошлого — только остовы советских парковых фонарей. Ротонда напоминала стакан, вросший в землю.
Местность шла вниз, валилась всё круче, и Краевед стал уверять, что там, дальше, и есть Дон.
— Ампирный гриф строения с помощью ренессансной реплики попал в подкорку к Дону, — сказал он важно.
Я нервно закурил. Друзья мои снова забормотали у меня над ухом:
— Движение на полдень.
— Дырка с юга.
Это были тайные разговоры алхимиков. Архитектор с Краеведом просто заместили споры о противостоянии Меркурия Венере спорами о меридианах и параллелях. Север приближался к югу, восток сходился с западом.
Москва была новым Киевом. Рим был отставлен навек, и из него была подпёрта хомяковская базилика и регалии кесаря.
Образы, зеркальные соответствия, диагональные отражения — всё это чередовалось в их речи, как алхимические операции над веществами и сущностями. Директор Музея не отставал и добавлял исторических обстоятельств в этот котёл — так же, как сыплет фигура в мантии и островерхом колпаке тёртый в ступке корень мандрагоры в волшебное варево.
— Естественно! — вдруг кричал кто-то из них, и тут же в споре чуть не доходило дело до драки.
Они были как исторические волшебники, отменяющие и подкручивающие время. Это был стилистический коктейль, где был Толстой, но не было Толстого, всё бурлило и смешивалось.
Я представлял их в мантиях и конусообразных колпаках, расшитых планетами и звёздами.
Но деваться от них было некуда, из этой лодки мне была только одна дорога — прыгнуть за борт, лишившись счастья быть свидетелем алхимической свадьбы в конце. И вот я ехал с ними по России дальше. Раскачиваясь на своём сиденье, я опять задремал и отчего-то вспомнил автобус, что вёз меня мимо кладбища таких же, как он, только уже брошенных автобусов с наполовину вырезанными бортами, без колёс и стёкол. Крыши их отдельно лежали на земле, повсюду были остовы, как скелеты падшего скота.
Это была совсем другая страна, где посреди столицы на стенах кафедрального собора вместо химер у ног святых бесновались муравьеды, черепахи и обезьяны. Статуя покровительницы города летела над городом во вполне церетелиевском духе. Она махала дюралевыми крыльями и, как девочка, стояла на земном шаре. Она стояла, схватившись за бок, будто у неё начался приступ аппендицита. При этом в руках у её была цепочка, на другом конце которой топорщился ручной дракон. Пбахнет там горелыми бананами, а свиньи в той местности имеют странный горелый вкус.
Я ехал мимо автобаз, заброшенных заводов и фабрик и безжизненных серых домов, вспоминая какую-то чушь, мусор в голове путешественника — чужой стандарт в 127 вольт, что возвращал меня в детство, унитазы с боковыми дырками, из которых хитрым образом вырывалась вода, закручивалась и пропадала — Кориолис хитрым образом являлся нам в унитазе. Какой-то забытый человек говорил мне радостно, что нет тут баллистической экспертизы — стреляй в кого хочешь. День, равный ночи, отсутствие времён года, месяц, висящий на небе лодочкой, и плосконосые индейцы кечуа.
И совсем я проваливался в сон, уносился туда, где гремела вода и длинная долблёная лодка шла в мутных пузырях, только и цепляясь за голос Краеведа, что настойчиво вещал:
— Движение Узорочья