Горошин молчал.
– Я думаю, вам не надо больше коньяку, – сказал он, встретив ее малахитовый взгляд.
– Хорошо. Я не буду. Но я и без коньяку скажу вам то, что сейчас сказала.
– Нет, не надо. Хорошо? – спросил он, улыбаясь.
Маша кивнула.
Прошло минут десять. Теперь они сидели молча, поглядывая через стол друг на друга.
– Михаил Андреевич, – первой нарушила молчание Маша. – Я сказала правду. может быть, это было как-то слишком быстро. Может быть, для вас неожиданно, – что-то пыталась объяснить она. – Ну, да теперь все равно. Я еще скажу, – немного помолчала она, – Я могу наводить порядок в вашем доме. Мыть все, что надо. Например, посуду. Помогать во всем, – опять сказала она. – А потом мы будем о чем-нибудь разговаривать.
– А-а, – протянул он, совершенно откровенно, по-доброму, рассмеявшись. И увидел на лбу Маши капельки пота. Должно быть, от напряжения.
Он подошел к своему изрядно обветшалому шкафу, достал оттуда кусок материи, бывшей когда-то носовым платком. Потом подошел к Маше, вытер платком ее лоб. В какой-то момент его рука коснулась ее щеки. Она поцеловала ее и отпустила.
– Послушай, что я скажу тебе, девочка, – сказал он, глядя на нее. теперь уже сидя напротив на своем месте. – Ничего, если я буду говорить тебе «ты»?
Маша кивнула.
– Мы с тобой, – начал он, – не только люди разных поколений, но далеко отстоящих друг от друга поколений. Есть же какие-то нормы, этика. Ну, ты еще ладно. У тебя вся жизнь впереди. А я? Что могу дать тебе я? – продолжал Горошин. – Конечно, ты очень хорошая девочка. Но это не значит.
– Михаил Андреевич, скажите честно, – вдруг заговорила Маша, – Вы не любите меня?
– Я? – не сразу сориентировался Горошин. – Я? Как же я могу не любить тебя? – спросил он, и ужаснулся тому, что сказал.
– Тогда при чем здесь этика, здравый смысл? Есть два человека, и они любят друг друга. Что еще? Вы видете здесь тему? – спросила она так, как, должно быть, писала в реферате.
Он не ответил.
– Ведь свобода заключается не столько в том, чтобы преодолеть и отвергнуть этику общую, сколько в том, чтобы подчиниться и следовать этике своей, – вдруг сказала она.
И он задохнулся от того, как справедливо было то, что она сказала. И умолк. И долго смотрел на нее, чтобы она поняла, что он согласен.
Он смотрел на нее, и ему вдруг показалось, что такой разговор у него был когда-то с самим собой, когда на первомайской демонстрации он встретил Тоню, и сразу все про нее поняв, все-таки подал ей руку, несмотря на то, что знал, что из этого никогда ничего не выйдет. Где же были тогда его этика, здравый смысли все остальное. Ведь смог же он тогда что-то в себе преодолеть. Не оченьто он уповал на общепринятую логику. Перед ним был уездный плебс с голубыми глазами, и это было понятно сразу. Значит, тогда он почему-то преодолел это. Потому что хотел исправить ее пороки, привить способность тоньше чувствовать и понимать. А сейчас, сидя через стол от Маши, от этой девочки, от случайно залетевшей в его окно птички, не может? Ведь перед ним и есть то, что Кьеркегор называл «собственно человеческое». Перед ним и есть это человеческое – страсть. А он… Но сможет ли он соответствовать, пришла мысль. И он впервые понял, что чего-то боится. Боится не суметь соответствовать этому все сметающему на пути молодому духу.
За окном было уже темно. Оскорбленный два дня назад, но не сломленный, фонарь продолжал светить.
– Можно мне открыть окно? – вдруг спросила Маша.
И он вдруг как-то по-новому увидел ее. Она сидела все там же, за столом, напротив него, не решаясь встать, чтобы сделать это.
– Не надо сейчас, – сказал он. – Там беспорядок. Надо все поправить. Все поставить на место. Я сделаю это. Очень скоро, – договорил он, будто самому себе. – Я сделаю это, – сказал он опять, словно собираясь выполнить какую-то очень большую, непосильную для него работу. И повинуясь своей, одному ему понятной логике, улыбнулся.
Маша качнула в знак согласия головой, и, положив ее на стол, потихоньку уснула.
Минут через пять он поднял ее на руки. уложил на свою кровать, и отправился в кухню досиживать ночь. Там он уселся перед столом, как делал всегда, когда у него кто-нибудь ночевал, и до тех пор, пока ни закричала Большая Синица, благополучно спал, положив голову на стол, и даже видел сны.
Он проснулся только один раз, когда неизвестно как, понял, что горизонт стал розовым от пробивающегося рассвета. Но потом уснул снова. А когда проснулся во второй раз, уже готов был чай, который приготовила Маша.
Зимнее небо было высоко. И потому вечером еще было светло.
Часов шесть, наверное, подумал Андрей. Прошло чуть более двух суток с тех пор, как они покинули землянку, и, остановившись всего один раз, чтобы попить, продолжали идти дальше.
Вода в ручье была чистая, а редкий крупный снег, еще не прикрывший землю, как-то неожиданно поддерживал надежду на то, что все будет хорошо. Что именно хорошо? спросил себя Андрей, когда ему в голову пришла эта устоявшаяся формула. То ли, что он дойдет, увидит мать, отца, их гостиную, с большим абажуром, величиной со стол. То ли – что, наконец, кончатся беспорядки, которые Берндт называет революцией, и все будет по-старому. И тут же понял – все хорошо – это, когда все, к чему он привык, что доставляло ему удовольствие, приносило радость, стоит на своих местах. Подумав так, он улыбнулся высокому небу.
– Еще дня три, и подойдем к Клинцам, – сказал Чистилин, садясь рядом с Андреем на поваленный ствол дерева.
– От Клинцов до Воронежа рукой подать, – продолжал он, – Всего день и ночь пешком, – помолчал Чистилин. – Там мы еще километров тридцать пройдем вместе, а потом я поверну на Жиздру, а уж потом – домой, в Калугу, – договорил он, посмотрев на Андрея, – Увидимся, – сказал он, не отводя от Андрея взгляда, будто уже сейчас с ним прощался.
Андрей молча кивнул.
– А что это там за избушка? – вдруг спросил стоявший неподалеку Рузаев, пристально вглядываясь в даль.
– Заглянем. Может, там женским духом пахнет, как-то легкомысленно сказал Рузаев.
– Дык и заглянем, а чего ж? – отозвался Мотылев, опять использовав больше половины своего голоса. И этот густой бас показался Горошину таким же убедительным, как тогда, когда он говорил о земле.
Далеко, на самом краю поля показались конники.
– Дезертиров ищут, – сказал Рузаев. И сделал всем знак пригнуться.
Андрей и Мотылев стали за деревья, с которыми были рядом. Рузаев и Чистилин спрятались в траве, продолжая наблюдать за разъездом. Но разъезд удалился совсем в противоположную сторону, и был неопасен.
– Красноармейцы, – сказал Андрей. Он помнил, Берндт говорил, что их опасаться надо больше всех. Чуть что не так, сразу – расстрел.