Тишина. Разные образы проходят перед глазами. Рене-Лентяй говорит:
— Эх, ядрена вошь! Пока мы себе яйца обжаривали на крыше того старпера…
Виктор хотя бы по жестам понял. Гогочет от радости:
— Марсель, фик-фик стару курву! Марсель, иммер фик-фик!
А потом умоляет:
— Эй, Марсель, спой «Pass mal auf»[28]!
Ронсена уговаривать не надо. Пускается во всю глотку:
Конец войне,
Конец кольраби,
А мир — разграблен!
Папаша — пушка,
Мамаша — мина,
Вертится машина.
Ах, пас маль ауф —
Раздавит машина!
Фройляйн, фик-фик,
За марку — пшик!
Машине — капут!
Припев орем мы всем хором, оглядываясь на Папашу. Папаше плевать. И таких куплетов пять или шесть. Последний заканчивается вот так:
Эй, пас маль ауф.
Марсель — Париж,
Даешь пастис,
Виват, де Голль,
Виват, наша голь,
Франция — живи,
А вот и мы!
Все это распрекрасно, но я бы хотел шагать быстрее. Хотел бы, чтобы мы уже добрались. Чтобы узнать. Эти мудацкие клещи сжимают мне все кишки, сильней и сильней. Я уже в этом уверен: Мария убита. Паника нарастает. Надо не думать об этом. Шагать, черт возьми, шагать!
Этот свет апокалипсиса нагнетает страх. Я весь в нереальном. Дым задушил солнце, все танцует в красных отсветах пламени. Мостовая — одни воронки и трещины, из лопнувших труб брызжут гейзеры, электропровода трамвая волочатся по земле. В глубине зияющей воронки — рельсы метро. Везде полно зажигательных карандашей. Просто невероятно, какое число их насбрасывали! Не меньше, чем пять или шесть на каждый квадратный метр! Это такие алюминиевые призмы, длиной сантиметров тридцать, шириной пять, шестигранные, поэтому-то их и называют карандашами. Падают они на землю как угодно, но как только оказываются на ней, их острие начинает изрыгать жуткое пламя, горячее, как автоген, способное в радиусе нескольких метров захерачить тебе пожар из чего угодно, лишь бы горело. И таких миллионы. На мостовой от каждого их них тянется длинный веер черной жженки, выходящей из активного острия. А теперь, в этой полуночи, если ступить на такое, ногу сломаешь, верняк! Scheisse!
На поверхности еще высящейся стены длинные сочащиеся блестящие потеки доходят аж до земли. Камень высверлен гадкими ранами со вздутыми краями. Даже сама мостовая кажется прокипевшей, как свеженькое варенье.
— Фосфор! — говорит Папаша, под впечатлением.
Да, знаем. Слишком часто мы видели, как сыплется сверху дрянь эта, шипя, сверкая в ночи, словно струя расплавленной стали, обрызгивая, подскакивая, сразу подхватывая языки пламени, пожирающие все, к чему его мельчайшие капельки могут прикоснуться, разжижая все то, что не хочет гореть. Люди говорят о тысячах градусов, о черепах, высверленных одной-единственной каплей, как пустая яичная скорлупа.
Рассыпаются также напропалую длинные ленты оберточной серебристой фольги. Ребята мне разъяснили, что это создает зверский шум, увеличивает шум моторов и мешает ушам-роботам Флак определить направление самолетов.
Ну, а это уже неизбежно: реквизировали нас по дороге мужики с повязками, чтобы идти высвобождать подвал, откуда доносятся слабые крики. Приступаем, конечно, куда тут денешься? Покуда мы вгрызаемся в груды кирпичей, балок и всего что угодно, вперемешку сцепленного, нагромоздившегося одно на другое, ребята второй половины нашего отряда, Мамашиной, проходят мимо, их загребают тоже, и вот, — вместе с легавыми и прохожими нас уже человек двадцать пыхтит, — подбираемся наконец к двери, выбиваем ее, картина не из приятных! Осталось трое полуживых, в том числе малыш. Сидели они на земле вдоль единственной устоявшей стены. Все остальные — расплющены.
Я остолбенел. Забыл я на миг, что Мария, быть может, вот так же, тоже, в тот самый момент.
Ронсен гогочет.
— На фиг они нам сдались, мудаки эти? Не строй такую рожу! Они же ее сами хотели, вот и хлебают, не так, что ли? Война — это не только победа, это война. Это такое тоже. Они этого хотели, теперь пусть подтирают жопу. Так им, скотам, и надо. Даже такого им мало.
Что же ответить на это? Хотел бы я сам, чтобы все было так же четко в моей голове. А для Ронсена проблемы решаются быстро.
Прибавляем шагу. Вот уже и Темпельгоф, аэродром. Чтобы не дать себя опять заграбастать, сходим с проспекта и шагаем по железнодорожному пути S-Bahn, вдоль летного поля. Именно здесь, за сеткой, выставлены на обозрение сбитые самолеты противника. Пока мы проходим, я созерцаю эти летающие крепости, прозванные так удачно. Ошарашен я тем, что можно ухлопать столько науки и столько любви на эти заводы смерти. Ладно, конечно, дешевая философия, оставим ее лучше на какой-нибудь другой день… Быстрее, быстрее, в лагерь!
По мере того как мы продвигаемся к Востоку, кажется, что свод пламени не так пылает. Задыхаешься меньше. Распознаю я каркасы домов, внешне нетронутые, но целиком опустошенные огнем, которые уже были такими здесь и раньше.
Нойкельн. Вроде не очень затронут. Баумшуленвег. Сердце колотит. Пересекаем канал. Проходим под насыпью S-Bahn… Все тихо. Старые развалины не изменили своих очертаний, деревянные бараки, трижды рухнувшие и трижды кое-как поднятые, так же кривятся, как и сегодня утром, в тени больших жилых блоков, разрушенных уже месяцев шесть назад. Луна встает над этим миром, Мария меня ждет, все в порядке.
День как день.
День, когда история ошиблась днем{99}
Сейчас утро, утро летнее, уже совсем рассвело, хотя еще и шести нет, наш шуткомандо{100}, «отряд по щебню», спускается по Баумшуленштрассе в направлении станции S-Bahn. Перед входом в эстакадное метро, на тротуаре, на углу Штормштрассе, два серо-зеленых солдафона в касках, в сапогах, при оружии, взирают на проходящих. У их ног — нацеленный на перекресток пулемет. Обойма с патронами заправлена в ствол. Третий серо-зеленый, растопырив ноги, уселся на пулемете, под задницей у него — специально предусмотренная для этой цели железная штучка-дрючка. Аналогичное и симметричное трио заняло тротуар напротив, перед угловым бистро. Фигуры в касках ходят туда-сюда по мосту S-Bahn, переброшенному через улицу.
Мы вопросительно переглядываемся. Не говорим ни слова, — это как раз тот случай, где надо заткнуть пасть, но сердце у нас барабанит. Неужели, наконец, русачки пустились в большой прорыв? Они уже так давно стоят, по слухам, перед Варшавой, ждем — не дождемся конечного натиска…
Невозмутимые, прочно прогнув поясницу, носки раздвинуты, они глядят на нас из-под сени своих касок. Глядят, как проходит рванина Европы, их поголовье… Нет, здесь я впадаю в литературщину. Вообще-то им наплевать. Это же солдатня, им-то что? Поставь их здесь, они здесь и будут стоять. Однако мандраж ощущается. Готовые к удару, головы вобраны в плечи. Зажатые между двумя колоссами, как лобковые вши между молотом и наковальней. Пахнет Историей. Пять лет как купаемся мы в Истории, так что я начинаю распознавать ее запах. Напрягаю ухо, ловлю отдаленный шум канонады, но потом ничего. Один только треск миллионов деревянных подошв стада с бледными от голода физиономиями, с чумными от недосыпа глазами, семенящего на своих миллионных лапках с лагеря на завод, с завода в лагерь. Слышится только кудахтанье баб, отмеченных сине-белыми лоскутами с надписью «OST».