пытаются задержать его. Он их стряхивает. Кобольды с крысиным писком ссыпаются вниз. Он слишком крупная добыча для них.
— Что такое смерть? Это покой, это успокоение, это утешение. Нет голода, нет жажды, нет ужаса. Нет тебя, никого нет. Ничего нет, ничего не надо. Не плачь, не плачь, не плачь, все закончится. Однажды все закончится. Однажды все пройдет, и мы умрем. Адонай обещал. Адонай держит свои обещания… — бормочет баньши.
Он вдруг понимает, что ее одежда — это не лохмотья, это множество тонких вен, жил и капилляров, уходящих из ее кожи в сухую землю, оплетающих ее, как сеть.
Господи, вырывается у него.
Баньши вскидывается на звук. У нее слепые белые глаза. Кобольды заходятся голодным писком, требовательным и жалобным. «Дай! Дай, дай, дай его нам!» — различает он.
Баньши почему-то медлит. Ее сморщенное беззубое лицо искажается, будто она силится что-то вспомнить.
— Элоим! — вдруг хрипло выдыхает она. — Ты из элоим? Ты вестник? Ты пришел сказать мне, что все? Уже все? Мир уже кончается?
Он качает головой. Потом понимает, что она не видит.
— Нет, — говорит он. — Я человек.
Баньши стонет.
Он неуверенно добавляет:
— Мир еще стоит.
— Еще долго?
— Не знаю.
— Адонай… — горестно выдыхает она. — Адонай обещал мне…
Его будто толкают в спину. Он делает шаг ближе. Кобольды протестующе верещат.
— Ты уверена, что Единый обещал тебе именно это?
— А что еще? — горько спрашивает баньши. — Что еще Адонай может дать мне?
Он сглатывает. У него такое чувство, будто со спины сняли кожу, будто в нее вплавили стекло, и сквозь это стекло бьет обжигающий свет. Он не может обернуться, чтобы посмотреть, что за спиной, и не может назвать его по имени, он только знает, что то, что позади — неиссякаемо. Он поднимает руку и видит, как по пальцам стекает вниз тяжелое и золотое. Капля падает вниз. Из мертвой земли, завиваясь в воздухе и тая, прорастает светящийся стебель. Кобольды с писком бросаются от него в рассыпную. Баньши стонет и прячет лицо в коленях.
Он чувствует себя желобом, трещиной в плотине. Он делает шаг вперед.
Он знает, что должен сделать. Это не может быть так страшно, отстраненно думает он. Он делает шаг вперед и опускается рядом с ней.
Он говорит:
— Ты можешь умереть теперь.
— Это больно? — спрашивает она.
— Да, — говорит он.
Он целует сухие пергаментные губы. Раскаленная волна перехлестывает через плотину, растекаясь по венам и капиллярам. Паутинная сеть, уходящая в мертвую землю, натягивается. Жилы рвутся — одна за другой, когда золотая кислота пережигает их. Баньши бьется в судорогах, но он не выпускает ее, и она не пытается вырваться.
Наконец, последняя нить разрывается. Баньши выдыхает и опускается на землю, как сухой лист.
Он держит ее голову на коленях.
Баньши тихо выдыхает. Она смотрит вверх слепыми глазами, поднимает руку и ощупывает его лицо.
— Я тебя знаю, — вдруг говорит она. — Ты — Мирддин.
Он вздрагивает, как от удара и наклоняется к ней. Пергаментная кожа скользит под его ладонями, как оберточная бумага, расходясь в стороны. Изнутри проступает совсем другое лицо — юное, тонкое, как будто выточенное из алебастра.
Нимуэ.
Нимуэ, Ниниан, Нинева.
Пустоши; Авалон; Камелот; Артур. Он вспоминает все.
Боже, шепчет он. Что же мы наделали. Что же я наделал…
Нимуэ гладит его по лицу тонкими пальцами и улыбается нежной, блуждающей улыбкой.
— Все правильно, — шепчет она. — Все верно. Никто не может держать на себе весь мир. Никто, кроме Единого. Никто из людей. Никто из нефилим. Адонай обещал отпустить меня. Адонай выполнил обещание.
Она смотрит в пустое небо и улыбается.
— Тебе пора уходить, — говорит она. — Волны скоро сомкнутся.
Он мотает головой. Она не видит этого, но чувствует движение. Она вздыхает.
Он смотрит на белую лунную радужку вместо зрачка и понимает.
— Что ты видишь? — спрашивает он.
Ее губы вздрагивают:
— Умирание. Везде, везде, везде. Долгое, долгое умирание без смерти. Невозможность жить. Невозможность умереть. Но оно закончится. Однажды оно закончится.
Он накрывает ее веки ладонями.
— Не смотри! Пожалуйста, не смотри.
Она печально улыбается:
— Не могу. Я хотела бы. Но я не могу.
Он понимает, что это правда.
Через опущенные веки, через его ладони, через времена и расстояния все, что она видит — это долгая, долгая ночь в ожидании конца света.
— Все закончится, — утешающе говорит она. — Все уже почти закончилось.
Он поднимает голову. Слева, справа, впереди, со всех сторон медленно надвигается багровая волна.
Его прижимает лопатками к стене — к тому золотому и раскаленному, на что можно опереться, но у чего нет названия.
Медленно, медленно, неотвратимо поднимается волна у него внутри.
Он вдруг понимает, откуда берется тот нестерпимый свет. Это Красная река проходит через разлом. Это Красная река спаивает его.
Сангрил, вспоминает он. Истинная кровь.
Все хорошо, шепчет он, все будет хорошо.
Никто на свете не может обещать такого.
Да, говорит он. Но это не от меня.
Долготерпит, милосердствует; не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине. Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Не перестает. Никогда не перестает.
Что это, спрашивает она.
Это человеческое, говорит он.
Две волны смыкаются.
[2x17] возвращение короля
План размещения гостей никуда не годился.
— Вы с ума сошли? — раздраженно спросила Джиневра. — Жена Марка — Белокурая Изольда, а не Белорукая! Короля Марка нельзя сажать рядом с племянником, они же передерутся! Посадите его рядом с Баном, они завязнут в обсуждении стратегии и все забудут. Моргаузу с сыновьями вот сюда. Белорукую Изольду — рядом с Эттардой, пусть друг другу жалуются… — Джиневра принялась отчеркивать нужное. Карандаш прорвал бумагу и сломался. Джиневра раздраженно отбросила его прочь и уставилась на Брузену. — Мне что, самой все делать? Зачем я вас тут держу?
Брузена спала с лица.
— Переделайте. И чтобы к вечеру все было готово, — Джиневра потерла ноющий висок.
— Король вернется вечером? — встрепенулась Брузена.
— Не знаю, — отрезала Джиневра, едва сдерживаясь. — Может быть вечером. Может быть, через год. — Или не через год. Или не вернется. — План должен быть.
Брузена разочарованно вздохнула, собрала бумаги, сделала реверанс и выбежала, прижимая к груди папку.
И стоило Элейну выгонять, мрачно подумала Джиневра. Она хотя бы ляпов таких не делала.
И дурацких вопросов не задавала.
Все было зря. Артур все равно ушел.
Он всегда был такой. Сбежал от Пеллинора и взял в одиночку Кармартен. Сбежал с помолвки сражаться с какой-то дрянью под мостом. И вот опять.
Джиневра потянулась за сигаретой. Щелкнула зажигалкой, вдохнула ароматный дым. Привычный ритуал слегка ее успокоил.
Жди меня, и я вернусь, сказал Артур.
Джиневра опять вспомнила, как он уходил.
Фонтанный двор был пустой и солнечный, как летом, но утренний воздух был уже холодным, как лезвие. В мраморной чаше плавал желтый лист — совсем такой, как чуб у Артура. Джиневра посмотрела на него, и ей захотелось заплакать. Она светски улыбнулась. Не перед этими.
Дану переглянулись. Они были одинаковые и одинаково нелюди. Нимуэ взяла Артура за руку. Мерлин взял его за плечо. Врагов не надо с такими союзниками, мелькнуло у Джиневры. Артур посмотрел прямо на нее и успокаивающе улыбнулся. Ей захотелось закричать — нет, нет, не уходи! — но она только сглотнула.
Артур стряхнул с себя советников и шагнул к ней.
Джин, я вернусь, сказал он.
Когда он поцеловал ее, она зажмурилась. А когда открыла глаза, его уже не было.
Джиневра мотнула головой, отгоняя воспоминание.
Она же знала, с кем связывалась. Она же знала, на что шла.
Она застыла у полки с изящными безделушками. В гладком боку стеклянного шара маячило ее отражение — растянутое и исковерканное, как в комнате смеха. Джиневра рассеянно взяла его в руки. Перекошенная физиономия внутри гримасничала и кривлялась — ты же знала, на что шла, Джин? Ты же знала?
Джиневра горько усмехнулась.
Ты выходишь замуж за принца, и сказка на этом заканчивается.
Шар вдруг встрепенулся, как живой. Джиневра вздрогнула.
Острое, внезапное предвкушение счастья накрыло ее горячей волной.
Высокий купол собора, свет и сияние витражей, запах лилий и ладана, от которого кружится голова. Нарядное и тяжелое платье, фата, гордо оттягивающая назад голову. Артур, голубоглазый, светловолосый, подтянутый, от одного взгляда которого все сладко замирает внутри, как в детстве на Рождество — все хорошо, все будет хорошо, ныне, и присно, и вовеки веков, аминь.
Звучный баритон Артура уверенно раскатывается под сводами.
— Я, Артур,
беру тебя, Джиневра, в законные жены,
чтобы отныне
любить и лелеять,
беречь и заботиться,
в горе