Ознакомительная версия. Доступно 16 страниц из 80
Деиерархизация в «Даре» осуществляется на уровне литературных образов. Например, в романе неоднократно возникает пушкинская пара: поэт и импровизатор (подробнее о теме «Египетских ночей» см. ниже). Один из ее вариантов – поэт Годунов-Чердынцев и бездарный писатель Буш. Портрет Буша – «постаревшее» пародийное отражение пушкинского импровизатора: «Рослый дородный господин с крупными чертами лица, в черной фетровой шляпе (из-под нее – каштановый клок)».
«Это пальто, черная шляпа и кудря делали его похожим на гипнотизера, шахматного маэстро или музыканта».
У Пушкина:
«Он был высокого росту, худощав […] высокий лоб, осененный черными клоками волос […] шершавая шляпа, казалось, видала и вёдро и ненастье. Встретясь с этим человеком в лесу, вы приняли бы его за разбойника; в обществе – за политического заговорщика; в передней – за шарлатана».
В отличие от пушкинского текста, в «Даре» не поэт протежирует импровизатору, а импровизатор – поэту: Буш пристраивает роман Годунова-Чердынцева своему издателю, для которого «литература – закрытая книга».
Наконец, в набоковском произведении пересмотру подвергается и самое понятие причастности к литературе, как на уровне произведений (например, в главе II воспоминания поэта об отце отводятся как литературно не состоявшиеся, а мемуары Сухощокова, в которых фигурирует дядя Чердынцева и пожилой Пушкин, приобретают статус исторического, литературного факта), так и на уровне их производителей. Цитирую отрывок из описания собрания Общества Русских Литераторов:
«Чистые литераторы теснились вместе […] Керн, занимавшийся главным образом турбинами, но когда-то близко знавший Александра Блока […] Гурман […] Его прикосновенность к литературе исчерпывалась недолгим и всецело коммерческим отношением к какому-то немецкому издательству технических справочников […] Лишневский […] единственным его печатным произведением было письмо в редакцию одесской газеты, в котором он возмущенно отмежевывался от неблаговидного однофамильца, оказавшегося впоследствии его родственником, затем его двойником и наконец – им самим».
В романе налицо и деиерархизация символики. Вифлеемская звезда, оповещающая о рождении Христа, появляется здесь как звезда коммерческой эпохи: «В витринах универсального магазина какой-то мерзавец придумал выставить истуканы лыжников, на бертолетовом снегу, под Вифлеемской звездой», а далее – как символ восходящего фашизма: «хрустальный хруст той ночи христианской под хризолитовой звездой…»
2
Оппозиционная природа художественных структурных принципов «Дара» определила и другую его организующую – «хронологию» / «внетемпоральность».
Несмотря на выбор жанра произведения – биографический роман, где, казалось бы, основной является координата времени, Набоков демонстративно отказывается от какого-либо темпорального измерения, объявляя единственной категорией настоящее, т. е. момент прочтения, осознания, создания, воспроизведения текста:
«Наше превратное чувство времени, как некоего роста, есть следствие нашей конечности, которая, всегда находясь на уровне настоящего, подразумевает его постоянное повышение между водяной бездной прошедшего и воздушной бездной будущего (заявляет Годунов-Чердынцев. – Н.Б.). Наиболее для меня заманчивое мнение – что времени нет, что все есть некое настоящее, которое, как сияние, находится вне нашей слепоты».
Такое единственное настоящее и организует биографическое пространство, переводит жизнь в текст. Эта трансформация – следствие приема, который можно назвать «буквализацией» жанра; ретроспективный пересказ-пересмотр жизни понимается как составление биографии, т. е. создание текста, который, соответственно, строится уже не по жизненным, а по композиционным законам. Календарная последовательность уступает место последовательности тематической, а взаимодействие тем осуществляет сюжетное движение.
Декларативным воплощением этого приема служит глава IV: в «Жизни Н. Г. Чернышевского» выделяются не этапы его пути, а основные темы его жизни-текста, которые, развиваясь, организуют романное повествование, а в финале получают свое завершение. Например:
«…в той или иной точке намечается дальнейший путь данной темы – темы “прописей”… вот уже студентом Николай Гаврилович украдкой списывает: “Человек есть то, что ест” […] Развивается, замечаем, и тема “близорукости”, начавшаяся с того, что он отроком знал только те лица, которые целовал, и видел лишь четыре из семи звезд Большой Медведицы».
Далее вступает тема очков, которая «тут до поры до времени мутится […] Проследим и другую тему “ангельской ясности”. Она в дальнейшем развивается так: Христос умер за человечество, ибо любил человечество, которое я тоже люблю, за которое умру тоже».
Литературной терминологией определяются судьбы-тексты разных персонажей; например, о Гурмане: «главной же темой его личности, фабулой его существования, была спекуляция».
Смерть в жизни-тексте является не его завершением, а темой, но темой, как уже было сказано, определяющей все предшествующее жизненное повествование. Например, из рецензии Мортуса: «Один пишет лучше, другой хуже, и всякого в конце пути поджидает Тема, которой “не избежит никто”». «А я ведь всю жизнь думал о смерти (говорит умирающий А. Я. Чернышевский. – Н.Б.), и если жил, то жил всегда на полях этой книги, которую не умею прочесть».
Знаменательно, что последними словами умирающего Н. Г. Чернышевского были: «“Странное дело: в этой книге ни разу не упоминается о Боге”. Жаль, что мы не знаем, какую именно книгу он про себя читал». Учитывая прием текстуального воплощения человеческой судьбы, остается допустить, что это была книга его собственной жизни.
Такое отождествление жизни с литературным произведением восходит к пушкинскому «Евгению Онегину»:
Блажен, кто праздник жизни раноОставил, не допив до днаБокала полного вина,Кто не дочел ее романаИ вдруг умел расстаться с ним,Как я с Онегиным моим.
«Поэт, – пишет Ю. Лотман, – который на протяжении всего произведения выступал перед нами в противоречивой роли автора и творца, созданием которого, однако, оказывается не литературное произведение, а нечто прямо ему противоположное – кусок живой Жизни, вдруг предстает перед нами как читатель, т. е. человек, связанный с текстом. Но здесь текстом оказывается Жизнь»[198].
Набоков в «Даре» создает три ипостаси одного персонажа: автор (текста) – творец (жизни) – читатель; но ипостаси пародийные.
Повествование романа составляют не только различные произведения либо их фрагменты, но и сам процесс их создания. И если во «внутренних» биографиях «Дара» традиционная временна́я координата отброшена, то в описании творческого процесса она традиционно сохранена, но не как историческая аттестация, а как показатель последовательности развития культуры, повторяемости ее этапов и бесконечности этой повторяемости. Творческий процесс воспроизведен не только как создание отдельного произведения, но как модель законченного периода единого культурологического ряда.
Ознакомительная версия. Доступно 16 страниц из 80