— Выходит, я сейчас сижу в кресле Манштейна? — полушутя-полусерьезно поинтересовался я.
Старик, кивнув, усмехнулся — мои давно не чищенные и видавшие виды сапоги на столе сами за себя говорили. Одну из его дочерей наняли уборщицей, а сам он тоже трудился по хозяйству, пока Манштейн занимал это имение. Мне хотелось узнать, какое впечатление произвел на него командующий, но старик на эту тему явно не собирался откровенничать, невнятно пробормотав что-то о «богах войны».
После отбытия штаба Манштейна внезапно вернулась Красная Армия, русские оставались здесь вплоть до нашего появления. Он описал, как мы переправлялись через реку, после этого он испугался и решил вместе с внуком укрыться в винном погребе. Миша уже вполне успокоился и даже рассмеялся, когда я спросил, не опьянел ли он от винных паров в бочке.
Красноармейцы тоже устроили в имении штаб, и в этой комнате находился кабинет «политрука», как выразился старик, советского полковника с немецкой фамилией Штальман. И верно, я вспомнил, что видел подпись полковника на некоторых бумагах, разумеется, русскими буквами. Вот совпадение, внезапно осенило меня — в стенах этого кабинета за короткое время успели побывать трое немцев — фельдмаршал Манштейн, полковник Штальман и, наконец, рядовой Метельман.
Явившись сюда, Штальман первым делом собрал всех жителей села в амбаре и популярно разъяснил им, что теперь он здесь главный и что все обязаны оказывать содействие Красной армии. Хотя он провел формальное расследование по выявлению тех, кто сотрудничал с нами, то есть с оккупантами, у него хватило ума и человечности понять ситуацию, в которой оказывались местные жители после прихода немцев. Никаких примерных наказаний не последовало. Напротив, была организована медицинская помощь для тех, кто в ней нуждался. Остальные офицеры, его подчиненные, искренне уважали его. По приказу Штальмана населению были розданы пропагандистские листовки, но от них было мало проку, поскольку большинство населения составляли неграмотные старики и старухи.
Потом я стал расспрашивать деда о жизни в царские времена. Он рассказал, что имение тогда принадлежало одному очень богатому княжескому семейству. В 1917 году была страшная неразбериха, разгул ненависти, творились жестокости, каких свет не видывал. Из столицы сюда добрались слухи, что царя скинули, что Россия теперь республика и что в Москве, Петрограде и других крупных городах происходят волнения. Но поскольку междугородных телефонов не было, а газет в это село не привозили, оставалось уповать лишь на слухи. Но в имении царила паника: все семейство не решалось выходить в село, по словам прислуги, к ней мигом изменилось отношение, причем в лучшую сторону.
— Все чувствовали, что происходит что-то серьезное, но лето прошло без особых событий — поспел урожай, и надо было его убирать. Товары совсем перестали завозить, и когда мы спросили управляющего, как так, он ответил нам, что, мол, и у господ в имении та же история. Но мы-то понимали, что он врет, потому что кое-кто из односельчан сами набивали их подвалы добром. Народ был недоволен, но никто не решался заговорить об этом в открытую. Ходили разговоры про настоящую революцию, но большинству из нас она, эта революция, была ни к чему. Но зима была не за горами, а еды все не хватало, положение ухудшалось, и однажды в село прискакали на конях рабочие и солдаты. Вид у них был усталый, они объявили, что, дескать, они революционеры, коммунисты из Харькова. Они собрали всех жителей села в самом большом амбаре, холодище тогда стоял страшный, такой же, как сейчас. Один из коммунистов выступил перед нами с речью. Говорил он по-простецки, по-нашему, и мы сразу увидели в нем своего. Так вот, он говорил нам, что вся Россия охвачена революцией, что дни рабства миновали, что царь и остальные кровопийцы и паразиты разбегаются кто куда и что пробил час для нас, трудового народа, самому решать свою судьбу под руководством Коммунистической партии.
Рассказ явно увлек старика, да и мне было очень интересно слушать его, и я попросил его продолжить. Пробыв здесь, в этой стране, столько времени, я не мог не восхищаться силой духа этого народа, которого, казалось, ничто не в состоянии сломить — ни жертвы, ни страдания. Мне всегда хотелось понять, что придавало ему силы и заставляло бороться. И мне казалось, что этот дед послужит мне ключом для понимания мучившего меня вопроса.
— Вот в том самом амбаре он и предложил нам проголосовать: кто за революцию, а кто против. Ну, для меня трудно было вот так сразу решиться, но они давили на нас, и, мне кажется, многие проголосовали за них из страха. И вот мы не успели очухаться, как нас записали в революционеры и заставили идти делать революцию. Кое-кто радовался, но были и такие, и много, кто просто не знал, как быть. Ведь одно дело проголосовать за революцию, другое — участвовать в ней. Да и наш князь, владевший и имением, и полями, и лесами во всей округе, был для нас испокон веку человеком уважаемым, считался «батькой». Все мы, здешние, так и или иначе работали на него, каждая хата в этом селе принадлежала ему. Никто не смел жениться без его согласия, никто не смел и сыновей отпустить из деревни, не спросившись у него. Здоровых и сильных он ни в какую не отпускал. Держал под собой и церковь, и попу платил, все здесь принадлежало ему, такие, как он, и держали в руках всю нашу губернию в ежовых рукавицах.
Тут пришел один из моих товарищей и принес всем нам кофе. Мне не хотелось отпускать старика, и я попросил его рассказывать дальше.
— Когда мы подошли к этому дому, все двери были на запоре, а на окнах ставни. Наверное, они знали, что мы придем. И мы, стоя на лестнице, заспорили — кое-кому эта революция уже успела надоесть, и они захотели домой. Коммунисты, глядя на нас, хохотали от души, а потом разозлились, заявив, что мы — рабские души. Несколько человек взобрались на окна, взломали ставни, высадили стекла, а потом изнутри отперли нам парадный вход. Мы вошли, они пристроились за нами смотреть, чтобы никто из нас не сбежал.
Переведя дух, старик продолжил рассказ.
— Большинство из нас по привычке сняли шапки и стояли, не зная, как быть. Коммунисты стали рассаживать нас в красивые мягкие удобные кресла. Потом раздались шаги, и к нам вышли князь и вся семья. Их вели под конвоем коммунисты, вооруженные винтовками. Старший сын князя был в офицерской форме, а у жены и младших детей вид был перепуганный. Князь вместе с сыном стали кричать на нас, мол, что вам здесь понадобилось, убирайтесь вон, но один из коммунистов, тот, что был помоложе, размахнулся и ударил его в лицо, рявкнув ему, чтобы тот попридержал язык и говорил только тогда, когда спросят. Для нас это было жутко, будто весь старый мир рушится. И вот, — продолжал старик, — заложили самую грязную, худую телегу, какая только была в имении, на нее посадили все княжеское семейство и под конвоем повезли в Харьков. А там, как потом говорили, князя заставили работать на какой-то там фабрике, причем за ту же плату, которую он сам назначил рабочим и считал достаточной. Некоторые наши бабы считали, что это бесчеловечно. Может, и бесчеловечно, но ведь и наших сколько он согнал в Сибирь только за то, что ему перечить осмеливались. И никто из его семьи не выступил в их защиту, куда там — все считали, что так и быть должно. После того как их отправили, созвали собрание, тут же в этом же самом доме, и проголосовали за то, чтобы превратить имение в кооператив, а коммунисты сказали, что большинство в Думе в Петербурге узаконили такую передачу собственности. Вот такой и была у нас революция.