Покончив с обедом, Конни вышел в торговый пассаж, и уже собрался было возвратиться в контору, как вдруг один из рабочих, стоящих внизу, крикнул, повернувшись к фасаду, покрытому защитной сеткой: «Эрлинг!»
— Я вздрогнул, — сказал Конни. — Это имя повторял тот ужасный голос. Эрлинг. «Ты один из ребят Эрлинга». Я снова ощутил то же самое…
Спустя несколько часов Конни позвонил Янсену в министерство, договорился о встрече — как обычно, за обедом, — и попытался вернуться к прежним занятиям. Но это было невозможно.
— У меня в голове вертелось одно, — сказал Конни. — Забрать анкету. Я не хотел, чтобы она лежала дома у этого несчастного. Идиотская мысль, но я не мог от нее отделаться…
На метро Конни добрался до станции «Рупстен» и отправился к Юртхаген. Он плохо ориентировался в тех краях и долго искал дорогу.
— Ужасный район, — сказал Конни. — Стоит подумать о нем, как меня охватывают тоска и страх. Раньше я не испытывал ничего подобного.
Конни неожиданно умолк, словно осознав нечто.
— Правда… — произнес он затем. — Раньше я никогда не чувствовал такой тоски и страха.
— Можно позавидовать, — ответил я.
Конни долго смотрел на меня, взгляд его не выражал ничего особенного.
— Я стоял на неправдоподобно уродливой улице, перед неправдоподобно безобразным домом и впервые в жизни ощущал этот тоскливый страх. Оставалось только войти и забрать анкету.
Дверь подъезда открылась, на улицу вышла девушка в черном. «Будете заходить?» — спросила она, как делает порой молодежь в знак протеста против тирании кодовых замков. Она даже придержала дверь.
— Если бы не это, меня остановил бы простой код замка, и ничего бы не случилось. Но эта бытовая анархистка впустила меня, и я уже не мог повернуться и уйти — хотя бы из солидарности. Она была ровесницей Камиллы…
В подъезде висела табличка с именами жильцов.
— Старые буквы, старые имена…
Конни нашел нужную фамилию, поднялся на второй этаж, и позвонил в дверь. Ответа не последовало. Он позвонил еще раз. Ответа не было. Он взялся за ручку — дверь не была заперта. Все, как сказал тот человек.
Едва Конни открыл дверь, как в нос ему ударил запах, которого он ни разу не чувствовал прежде: густой, сладкий запах разложения и экскрементов.
— Этот запах узнаешь сразу, даже если ни разу не чуял его прежде, — сказал Конни. — И я не повернул назад, даже тогда, — он удрученно покачал головой. — Но, видимо, дело в том, что я в жизни не оставил ни одного исследования незавершенным, даже с самого начала зная, что его результат никого не обрадует…
Конни остановился в прихожей. Было темно, как ночью. Несмотря на вонь, он закрыл за собой дверь.
— Казалось, что этот густой запах затмевает слабый свет, сочащийся сквозь задвинутые шторы.
Как только Конни закрыл дверь, послышался голос: «Эрлинг?»
Это был тот самый голос. Он доносился из черной утробы квартиры. Конни шагнул в зловонную темноту. Квартира оказалась тесной однокомнатной клетушкой с кухонным окном на улицу. Окно было завешено жалюзи и темными гардинами, но вскоре Конни заметил, что в комнате есть слабый источник света, позволяющий разглядеть контуры сидящего в кресле.
— Впрочем, — добавил Конни, — «сидящего» — не то слово. Он врос в это кресло, он в нем был.
— Эрлинг?
— Меня зовут Конни, — ответил Конни. Больше он ничего не смог произнести, ибо в эту минуту обнаружил, откуда исходит запах: собственными глазами он увидел «человека за последней чертой». Конни взглянул на меня с неподдельной серьезностью.
— Я никогда не видел ничего подобного. Как это называется… Он… он не поддавался описанию.
И все же Конни нехотя попытался описать то, что увидел: большей частью свои впечатления, чувства, вызванные этим ужасным зрелищем, и в гораздо меньшей степени — то, что он увидел в действительности. Звучали слова «отчасти разложившийся», «отчасти истлевший» и цветовые эпитеты «фосфорно-зеленый» и «оранжевый, как сгнившая под дождем тыква». Мне пришлось составить впечатление о явлении, опираясь на эти скупые сведения, из которых самым красноречивым, пожалуй, был образ «пережаренного цыпленка».
— Не подходи близко, — услышал Конни, едва не теряя сознание. — Я могу легко подхватить инфекцию…
За этим последовал ужасающий звук, который должен был изображать смех. Весь этот несчастный являл собой одну большую инфекцию. Кровообращение в конечностях, очевидно, прекратилось, из-за отравления вкупе с недостатком кислорода ногти отслоились, кожа почернела и загнила, местами иссохнув до лиловой черноты и древесной твердости. Рабочие мускулы приводили в движение веки и челюсти, зубы которых выпирали, как вставные, — как ни удивительно, ведь позже оказалось, это невообразимое состояние было следствием испуганного молчания — а вовсе не той болтливости, которую в эту минуту проявлял словно бы самодвижущийся рот.
Сердце все еще билось и, по меньшей мере, одно легкое поддерживало время от времени работающий мозг. Правая рука, «похожая на штатив настольной лампы», могла лишь дотянуться до телефона, стоящего на столе рядом с «тем странным креслом, охватывающим тело. Кажется, оно называется реклайнер…». Вероятно, это было обитое кожзаменителем кресло, положение которого можно было менять самыми разными способами для обеспечения максимального комфорта. Чудовищно измученное тело отчасти было укрыто тем, что некогда являлось махровым халатом. Он прирос к плечам.
— Снять халат можно было, лишь прихватив добрую половину тела. Он давно застыл в этой позе, в этом кресле.
Конни надолго замолчал, словно бы давая мне время подумать и представить себе все описанное. Наконец, я спросил:
— И ты стоял?
— Я не знаю, как устроен человек, — отозвался он. — Я думал, что знаю, но теперь не уверен. Да, я стоял, а потом заплакал. Меня прорвало. Я ничего не знал об этом человеке — почему он сидит здесь, почему ему никто не поможет. Я лишь чувствовал, что плачу, и не стыдился этого.
Теперь Конни знал, почему этот человек беспомощно сидел в кресле, но слезы подступали снова, стоило о нем подумать.
— Коллега моего отца, — произнес он. — Англичанин… В детстве я получил от него открытку. Из Лондона. Моя мама возмутилась, увидев, что это портрет кисти Фрэнсиса Бэкона. Картинка была омерзительная, мне не позволили повесить ее над кроватью, как я хотел. Мама решила, что из-за нее мне будут сниться кошмары. Не знаю, думал ли я об этом там, в Юртхаген, но позже — точно.
— Что это был за портрет?
— Папа Римский, — ответил Конни, — Иннокентий Второй. Выпирающая челюсть человека в кресле напоминала его. Он был такой… яркий. И рот у него был такой же.
— Теперь он, значит, посылает чувствительных юношей, — произнес человек в кресле. — Высморкайся, возьми в кухне вилку, там есть чистые — я давно не ел… и выцарапай этот проклятый ключ. Вот здесь… — Буро-зеленый палец указал на живот: прямо под впалой грудной клеткой выпирало одно ребро.