Четверг, 1 ноября.
В библиотеке Коэна.
Коэн сообщил, что атоллы — это гигантские некрополи, покрытые тонким живым слоем микроскопических минеральных организмов, которые возводят горы для воды и для безмолвия. В течение многих миллионов лет.
И что мы в сравнении с ними — еще более микроскопические создания.
Пятница, 2 ноября, День поминовения усопших. После ужина мы с ним сыграли дуэтом. Потом, в унисон, Пятую сонату. Мысленно представляя себе фортепианный аккомпанемент.
Коэн, после ужина (совершенно безмолвного):
— Мы существуем в том, что существует, так же как рыбка, выброшенная на песок, задыхается в воздухе и свете.
Суббота, 3 ноября.
Сквозь ветви подлеска падающий сверху свет ставит свою печать на все, чего касается.
Отвращение при мысли, что нужно так долго ходить, чтобы признать знакомое. Чтобы снова встретиться с тем, что ты покинул ради дальнейшей ходьбы, но что было начальной целью этой ходьбы, — с безжалостным, но притягивающим светом, прозрачностью леса, отрешенностью природы, отсутствием возраста.
Ужас перед светом.
Воскресенье, 4 ноября.
Бавария. Спускался в деревню. На улице маленькая девочка говорила по-французски. На какой-то миг я, кажется, понял Йерра. Это великая радость — услышать кого-то говорящего на твоем родном языке прямо на улице.
Пусть и с резким, отрывистым, гортанным акцентом.
Понедельник, 5 ноября.
После шести вечера пошел на улицу Бак навестить малыша Д. Привез ему немецкую игрушку — сборную немецкую пекарню и маленьких пластмассовых человечков. Он выказал гораздо больше радости, чем год назад. Его ухо уже зажило.
Когда мы начали собирать эту лавочку на полу его детской, он неожиданно сказал:
— Нет, вот мы, дети, когда говорим — это значит, нам больше не во что играть.
Я признал, что это верно, хотя и отчасти: когда мы, взрослые, молчим, наши игрушки — карты, талисманы и прочие ложные «потешки» выпадают у нас из рук.
Вторник, 6 ноября. Позвонил Йерр. Его отца госпитализировали.
— Странно, когда я был у него в конце октября… — начал я.
Но он меня прервал и сказал, что едет в Севр. Потому что Ксавье Йерр совсем потерял голову.
Среда, 7 ноября. Не спал ночью. Раскладывал бумаги, читал.
Вспомнил слова княгини Невшательской, сказанные ею о принце Наваррском наутро после свадебной ночи: «… он только что писал. Я угадала это по его рукам»[125].
Я знаю не много вещей, столь непреложных, как письменные занятия, — они тотчас обнаруживают себя. Тайна, которую люди непишущие способны мгновенно разгадать и облить презрением.
Четверг, 8 ноября. Побывал на Нельской улице. Дверь открыла Глэдис: Йерра дома не было. Он еще в Севре. Нет, она не знает, стало ли лучше его отцу.
Я зашел на минутку, чтобы поцеловать малышку Анриетту.
Суббота, 10 ноября. Мы с В. уехали в Бретань.
11 ноября.
Я прогулялся невдалеке от моря, в скучной сельской местности. Когда идешь пешком, внезапно встречаешься с налетевшим ветром.
Он жестоко исхлестал мое тело, раздул и скомкал одежду и волосы; я вдруг отчего-то почувствовал радость и в то же время жгучее желание заплакать, которое неотделимо от нее.
Понедельник, 12 ноября.
Зашел Йерр. Вид у него был потрясенный. Нет-нет, с Глэдис, Анриеттой и остальными все в порядке.
Он сел.
И рассказал, что вернулся от отца. Почтенный возраст, волнения, связанные с госпитализацией, нечто вроде аутизма, проявившегося в последнее время, бурно развивающаяся амнезия (взволнованный Йерр уже и не замечал, что употребляет новые слова и выражения, звучавшие в его устах кощунственно; только беда могла подвигнуть его на такую ересь) очень скоро превратили старика в полного инвалида. Й. сознался, что ему было невыносимо видеть отца в таком жалком состоянии. Он чувствовал почтение к этому телу, сперва пораженному болезнью, затем такому дряхлому, затем ставшему чужим и умирающим, к этой оболочке, такой знакомой, но уже призрачной и прозрачной — прозрачностью смерти — и вконец изношенной. Отец не сохранил никаких воспоминаний о сыне — разве только воспоминания о его детстве, которое теперь останется для него самого тайной. Он медленно освобождался от мира, который уже не в силах был воспринимать, но который всегда внушал ему страх, — все это повергло Йерра в депрессию. Эти ощущения не только оживили страхи, восходящие к детству, словно бы восстановив их былую власть, но одновременно убедили его в том, что воспоминания отца останутся для него тайной, что он умрет, так и не узнав их, ибо они безжалостно выброшены из их общей жизни, и никому уже не дано будет разделить их. <…>
Он сказал, что теперь гораздо лучше понимает А.
Среда, 14 ноября. Зашел на улицу Бак. Малыш Д. был у друзей, Э. — в своей галерее. А. работал.
Мы всего лишь добыча смерти. И я, как смерть, способен убивать время! — сказал он. — Это счастье!
Я оставил его.
Четверг, 15 ноября. Зашел к Йерру. В следующие выходные он собирался увезти Глэдис и Анриетту в деревню. А в пятницу вечером хотел навестить в Севре отца. Смогу ли я приехать туда в воскресенье? Тогда он вернется в Севр днем в понедельник.
Вечером мне позвонила Э. Не приду ли я к ним в субботу на ужин?
Пятница, 16 ноября. Звонил Отто фон Б. Busstag 21-го[126]. Все уже оповещены. Нет, в этом году не у Карла, а у него. На улице Па-де-ла-Мюль.
Суббота, 17 ноября. Принес маленькую, но пышную белую бегонию по случаю праздника святой Елизаветы.
— Как это мило! — сказала Э., принимая от меня цветы.
— На языке цветов это означает дружбу, — объявил А.
— Нет, сердечность, — поправила Элизабет.
Марта тоже была здесь. Я обнял ее. Она выглядела совсем старухой. Почти не принимала участия в разговоре.
Э. тоже была молчаливой — и очень красивой.
Зато А. говорил за всех. О своей работе. Вспоминал прошедший год с радостью, показавшейся мне мало соответствующей реальной ситуации.