Стиглиц и Марин
«Первая наша задача, — утверждает Рудьяр, — полное обновление самой субстанции искусства.
Новая музыка звучит смешно и бессмысленно в концертном зале; новая драма требует нового театра; новый танец стремится к новому обрамлению, к свободному отношению к музыке и драматическому действу. Помимо этого, условия представления трагически абсурдны с социальной и финансовой точки зрения. Коммерциализация полностью покончила с духом посвященности в искусство, духом реального соучастия в представлении. Публика приходит к искусству в поисках сенсаций, а не для того, чтобы приобщиться к незнакомому еще для нее опыту жизни через искусство. Возможно, главное, в чем нуждается новое искусство, — новая публика; главное, в чем нуждаются люди искусства, — осознание подлинных отношений со своей публикой. Художник перестал смотреть на себя как на поставщика пищи духовной, как на возбудителя динамической энергии; перестал рассматривать свою позицию как «служение высшему», а себя как священнослужителя. Он думает лишь о том, как выразить себя, как освободить бродящие в нем силы, с которыми ему все труднее справляться. Зачем ему такое освобождение? Он не хочет задумываться над этим, он не обращается обдуманно и добровольно к исполнению своего нравственного долга перед народом. Следовательно, он не формирует народ, не сплачивает вокруг своего труда публику, достойную этого труда. Он просто продает свой товар. Он больше не Вестник жизни, притягивающий людей своим личным образом жизни и мироощущением к той Вести, которую он несет».
Иногда я представляю себе, что будет, если в нашу страну вторгнутся враги. И всегда при этом возникает передо мной образ Альфреда Стиглица, сидящего в своем «Американ-плейс», на семнадцатом этаже большого административного здания в Нью-Йорке в окружении акварелей Джона Марина. Всю свою жизнь Стиглиц провел в ожидании публики, способной отмечать, прославлять и праздновать явление художника. Вся жизнь Стиглица была посвящена искусству, и он ему ревностно служил. Это ведь Стиглиц побудил Марина писать акварели и продолжает помогать ему в этом занятии. Потрясающая история связана с этими двумя именами. Сейчас каждому из них более семидесяти. Марин все еще достаточно подвижен, может и прыгать, и летать, и писать шедевры. Стиглиц сидит в своей комнатенке, прилегающей к галерее. Голова у него ясная, как всегда, а вот сердце работает все хуже и хуже. Он отвел себе минимум пространства в «Американ-плейс». Просто комнатка, где можно двигаться от койки до мягкого кресла. А если б она была еще меньше, не думаю, что он стал бы волноваться по этому поводу. Он может сказать все, что он имеет сказать, в пространстве, достаточном для того, чтобы человек мог стоять выпрямившись или лежать вытянувшись. Не нужен ему и мегафон, у него хватит голоса, чтобы прошептать свои убеждения. И его услышат. Да мы будем слышать его и после того, как он умрет.
Попробую теперь представить себе эту сцену. Враг уже основательно укрепился в стенах нашего города — Стиглиц все еще за работой. Открывается дверь, и в галерею входит человек в военной форме. Стиглиц в соседней комнатке лежит, вытянувшись во весь рост, на своей койке. Обстановки никакой, только Марин на стенах. Стиглиц ждет визита подобного рода со дня на день и просто удивлен, что этого не случилось раньше. Офицер быстро осматривается, убеждается, что здесь нет западни, потом подскакивает к двери комнатенки, где лежит Стиглиц.
«Здравствуйте! Что вы здесь делаете?» — говорит офицер.
«Я могу задать вам точно такой же вопрос», — отвечает Стиглиц.
«Вы что, сторож?»
«Думаю, что меня можно назвать и так. Да, я некоторым образом сторож, если вы хотите это знать».
«А эти картинки на стенах, чьи они?»
«Джона Марина».
«А где он сам? Почему он их оставил здесь? Они что, не имеют никакой ценности?»
Стиглиц жестом предлагает офицеру сесть в кресло.
«Мне нравятся ваши вопросы, — говорит Стиглиц. — Вы попали в самую точку».
«Хорошо, хорошо, — говорит офицер. — Я сюда пришел не для милой болтовни. Мне нужна информация. Я хочу знать, что это все значит. Вы один в совершенно пустом здании и стережете эти картинки — акварели, как я полагаю. Почему вы не сбежали со всеми? Как мы могли ничего не знать об этой коллекции?»
«Я не могу ответить сразу на все ваши вопросы, — слышится слабый голос Стиглица. — Мне уж помирать скоро. Говорите помедленнее, пожалуйста».
Офицер смотрит на него со смешанным чувством, тут и симпатия, и сомнение, и боязнь подвоха. «Спятил старикан», — думает он, а вслух спрашивает: «Ладно, где этот… собственник картин?»
«Думаю, что он сейчас дома, пишет картину», — устало произносит Стиглиц.
«Что? Он тоже художник?»
«Кто?»
«Ну, о ком вы сейчас говорите?»
«Я говорю о Джоне Марине. А вы о ком?»
«О владельце этих картин, вот о ком я говорю. Мне все равно, художник он или обойщик».
«Эти картины принадлежат тому, кто их написал, Джону Марину».
«Слава Богу, кое-что выяснили. И во сколько он их оценивает?»
«Дорогой мой, есть нечто, что мы не в состоянии точно определить. Во сколько вы их оцениваете?»
«Но я же ничего не понимаю в таких вещах», — раздраженно говорит офицер.
«Я тоже, если быть честным. Некоторые люди считают, когда я это говорю, что я с ума сошел. Если они вам нравятся, назовите свою цену, и я вам скажу, получите вы их или нет».
«Послушайте, я ведь с вами не шутки шучу», — говорит офицер.
«Я абсолютно серьезен, — говорит Стиглиц. — Уже тридцать лет люди спрашивают меня о цене работ Марина. А я не могу сказать. Кто-то говорит, что я ловко уклоняюсь от того, чтобы назвать твердую цену на его картины. А я отвечаю очень просто: «А насколько вам нравятся работы Марина? Сколько вы готовы вложить в то, чтобы Марин продолжал писать? Вы отдаете два миллиона долларов за автомобиль. А как вы сравните Марина с «бьюиком» или «студебекером»?» Люди говорят, что так картинами не торгуют. Но я не торгую картинами. Я хочу, чтобы люди узнали Джона Марина. Я верю в него. Я все на него поставил. Больше того, скажу вам, что есть люди, которым я не дам Марина ни за какую цену. Но тот, кому на самом деле хочется иметь Марина, — может его получить. Не чего-то хочется, а именно Марина. А я назначу цену в соответствии с бумажником покупателя. Никого не спроважу, кто придет с честным предложением.
«Все это очень интересно, старина, но я здесь не ради дискуссий о ценностях и ценах. Я здесь…»
Стиглиц прерывает: «И мне это, честно говоря, до смерти надоело. Я бы лучше поговорил о Джоне Марине». Кряхтя, Стиглиц поднимается со своего ложа. «Подойдемте-ка поближе, — говорит он, беря офицера под локоть. — Здесь Марин, который не уйдет отсюда, пока я жив. Посмотрите на него! Можете вы назвать цену подобной картине?»
Словно против воли, офицер внимательно рассматривает акварель. Он явно в замешательстве, сбит с толку.