– Крайне жалко, – огорчился он, выходя из лифта последним.
Дома ты засмеялась:
– Х-храйне жалко! – Развесила плащ сразу на всех крючках и стала расстегивать сапоги. – Как дела? – спросила снизу.
– Все хорошо. Голодная?
– Какое там голодная! Не Питер, а одна большая жратва. А напоследок уже в Пулково пристал один Руслан – представляешь? Ровно шесть часов в ресторане сидели, даже попа устала.
Ты села, поджав ноги в разноцветных карпетках. У тебя было бледное, гладкое лицо без следа косметики, а руки покраснели, потому что неохота было доставать перчатки из чемодана. Зато одета была тепло: в неизвестную мне черную юбку ниже колен и толстый зеленовато-коричневый свитер со свисающим на грудь воротником. Да, этот твой француз, видимо, заботливый и теплолюбивый малый.
– Искупаться? – подумала ты вслух и вдруг зевнула, сыто раскидисто потянулась, вытаращив локти, и тебя повело влево, ты замерла там, слева, переломившись в талии, сладко жмурясь, потягиваясь, вмиг ослабла, обмякла и засмеялась.
Путешествие явно оправдало твои надежды. Ты была довольна жизнью, смирна, и теперь тебе хотелось тихомолочки, послушания и покоя. Ты избегала моего взгляда, а я хорошо знал, что это значит. Ты и кофе стала варить сама, чтобы не сидеть со мной лицом к лицу, но мне ли ревновать тебя или осуждать, если и сам я оказался шит заурядным лыком, если и сам учусь только на своих ошибках, а не на чужих, если и мне все еще кажется, будто где-то там, вдалеке, ждет т о с а м о е, отчего киты выбрасываются на берег, если и меня время от времени подмывает уйти в полет, выше и дальше, оставив все на потом. У нас было много общего, у нас даже одно время и любовь была одна на двоих, но потом мы стали творить со своими половинками черт-те что, и вот что из этого вышло. В смысле, не вышло ничего. А, ладно, чего уж теперь.
Мы пили кофе, курили дрянные французские сигареты, и я взялся точить столовый нож, чтобы хоть чем-то занять глаза и руки. Родная и вместе с тем почти чужая женщина со своими надеждами, слабостями и поисками добра от добра, со своими глупостями, правдами и неправдами, со своей жизнью, уже неподвластной мне. Моя любовь, но не моя судьба, как это ни печально. Ты сходила в ванную, включила там воду и вернулась уже в халате без рукавов.
– Как твои дела, Андрюш?
– П-помаленьку.
Я точил нож и старался не глядеть на твою шею в свежих засосах и на золотые новые сережки старался не смотреть тоже. Мы были по разные стороны стола, но вот ты встала, погасила верхний свет и присела возле меня на пятки.
– Андрюш, – ты положила подбородок на мое колено, – меня в Лион приглашают.
– Куда-куда?
– Помнишь, я тебе о Ксавье рассказывала? Он приехал, ведет переговоры в Петербурге, на судостроительном заводе. Нашел мне хорошую работу в Лионе. – Ты невесело глядела на меня снизу, чуть покачиваясь, изводя грудь о мое колено.
– Что он тебе нашел? – переспросил я.
– Нашел хорошую работу по контракту.
– Хорошую работу?
– Да, говорит, очень хорошая. У меня ведь французский без словаря, ты же знаешь. Переводчицей в филиале их фирмы, что-то связанное с маркетингом. Они занимаются листовым прокатом.
– О, это действительно очень хорошая работа! – сказал я. – Неужели он тебе ее нашел?
– Он хороший, он очень хороший. Он учил меня ездить на «Пежо».
– Да, он нашел тебе работу, – сквозь задумчивость продолжал я, доводя лезвие ножа до совершенства, – связанную с листовым прокатом. Хорошая, очень хорошая, должно быть, работа. И опять же машина марки «Пежо». Это очень хорошая машина, правда?
– Кривда! – наконец обиделась ты и ушла из кухни босиком. – Все равно поеду! – крикнула ты из прихожей и громко заперла дверь на предохранитель.
Я ушел в комнату, включил телевизор и, чувствуя себя последней овцой, стал делать вид.
Я делал вид, будто смотрю баскетбол и листаю учебник по французскому языку, в котором ни шиша не смыслю.
Будто смотрю баскетбол, листаю учебник и думаю о том, что там, во Франции, нет и никогда не будет такого снега, и такого ветра, и такого тумана, и такой кровавой луны.
Я делал вид, будто думаю об этом, а ведь совсем не о том думал я, да и вообще, какое там «думал», когда ничему похожему названия нет. Да, самые страшные фильмы ужасов, самые жуткие, самые нечеловеческие сюжеты разворачиваются в нашем человеческом сердце.
Пока ты мылась, я поменял наше постельное белье. Над кроватью висел ковер: лось, лосиха и лосенок глядят из вечернего леса. Там была тишина, закат вдалеке и много красивых сучьев. Я запихивал одеяло в пододеяльник, купленный у вьетнамца на Савеловском рынке, и мне было жалко Ганса, мне было жалко Мишку Гашева, мне было жалко дантиста Ивана, мне было жалко вьетнамца, потому что у нас ему, по всей видимости, живется гораздо лучше, нежели дома, а это совсем неправильный порядок вещей. Но больше всех мне было жалко тебя. Ведь не от хорошей жизни ты идешь на поводу у своей нелегкой и все больше запутываешься, шарахаясь из крайности в крайность, словно подчиненная какому-то таинственному механизму. Я и жалел тебя, и злился, и уже заглянул в атлас насчет Лиона, и почему-то вспомнил твоего однокурсника Глеба, который на Новый год под покровом полотенца выворачивал наизнанку твой позрачный тонкостенный бокал, наливал туда сок, предлагал тебе выпить, а, выворачивая бокал обратно, всякий раз читал один и тот же бессмысленный стишок: мики-мики-огонек-положите-в уголок… Какой огонек? Чего это я вдруг вспомнил?
Скоро ты приоткрыла дверь и крикнула французским шепотом:
– Андрэ!
И, намыливая тебе спинку, я рассказал про проблемы Ганса.
– Вот, значит, как? – Ты оглянулась на меня с одною из своих улыбок, – очень интересно! – и поглядела на кончик своего носа, – а какое дело до этого мне? – и легла, вытянулась из конца в конец ванны, тесня пену и жмуря зеленые глаза.
А потом я услышал телефонный звонок. Трубка стояла на подзарядке, и, пока я до нее шел, звонки прекратились. Определитель ничего не определил; и только я собрался вернуться к тебе, как телефон зазвонил вновь.
– Сам выйдешь? – спросили меня. – Или нам подняться?
Я подошел к окну. У подъезда стояла темная иномарка, и возле нее курили двое. Один из них говорил со мной по мобильному, и даже отсюда, сверху, было видно, какой он здоровый. Ну, вот и дождался.
– Иду, – сказал я.
Глава 32
– Если по-хорошему, то тебя надо бы порвать на куски, – сказал тот, кого я обозначил для себя Главным. Под его левым глазом осталось еще много дрябло-нездоровой желтизны, пришедшей на смену трагической синеве, верной спутнице всякого хорошего фингала. Да и фасад его коллеги Амбаломента Артура выглядел не лучше. Амбаломент возвышался над нами, как косогор, и с высоты своего двухметрового роста источал лютую ко мне ненависть. Будь его воля, он не только порвал бы меня на куски, он бы эти куски провернул еще и через мясорубку. И не один раз. Мы стояли кружком у черного «Вольво-940» (номер с двумя девятками), руки в карманах. Тонированные стекла скрывали, наверное, еще пару пассажиров.