В той другой стране история ребенка, протекавшая без каких бы то ни было особых происшествий, стала небольшим примером истории народов или даже народоведения, а сам он, не прилагая к тому никаких усилий, превратился в героя пугающих, забавных и в целом, вероятно, обыденно-вечных событий.
Декабрьский день прибытия в сумеречную городскую квартиру, оживляемый лишь поблескивающей водой, вытекающей с шумом бегущего ручейка из водосточных труб, и плавным, как нигде, сводом неба над краем города, где шеренги светофоров растянулись в пустоте, безостановочно мигая разноцветными огнями, словно гирлянда, украшающая мощные, волнующе-манящие западные ворота. Вместо новостроечных больших окон со сплошными стеклянными поверхностями, благодаря которым природа подступала совсем близко, теперь у них были узкие створчатые окна, разделенные на маленькие квадратики, словно подогнанные по размеру под внешний мир; а вместо бесшумности в доме – шаги из квартиры выше этажом и голоса из квартиры рядом, которые, во всяком случае поначалу, кажутся давно забытыми, желанными звуками. Многочисленные незнакомые вещи в квартире довольно скоро становятся своими из-за соседства с привезенными с собою мелочами – достаточно было книги и плюшевого зверя; холл, из которого попадаешь в неожиданно светлые задние комнаты, создает впечатление, будто ты находишься в роскошных гостиничных апартаментах.
Поздней зимой, то есть в середине учебного года, ребенок первый раз пошел в школу. Нельзя сказать, что это входило в планы взрослого, нет, просто так сложилось. И точно так же как-то само собой получилось, что школа оказалась чем-то совершенно особенным. Ибо она была предназначена для детей того единственного народа, который имел право так называться и о котором, задолго до его рассеяния по всему свету, говорилось, будто ему суждено остаться без «пророков», «без царей», «без царевичей», «без жертв», «без идолов» – и даже «без имени», просто «народом», к которому, по слову одного книжника более поздних времен, придется еще обращаться, чтобы получить знания о «традиции»: о «древнейшем и строжайшем законе мира». Это был единственный реальный народ, к которому взрослый мечтал относиться.
Школьное здание было похоже на все прочие городские школы – с небольшим двором, тесными, плохо освещенными классами и грохотом метро под землей. Но, провожая туда ребенка, мужчина всякий раз шел с полным сознанием правильности избранного пути, отчего он исполнялся небывалым счастьем, каковое наконец принадлежало ему одному, всецело и безраздельно, являясь его сугубо личным чувством. Его дитя, будучи по рождению и языку прямым потомком тех подлых преступников, которые, похоже, обречены до последнего колена и до скончания всех времен и сроков безрадостно и бесцельно болтаться по земле метафизическими покойниками, – его дитя удостоится чести познакомиться с не прерванной, не утратившей силу традицией, которую он, вместе с себе подобными, будет длить, олицетворяя собою ту сосредоточенную, неподвластную настроениям живую серьезность, которую взрослый, вырванный из традиции, хотя и воспринимал как насущно необходимую основу поведения, но каждый день терял из-за капризов настроения, болезненно переживая ее утрату. Несмотря на то что ребенка пока приняли временно, всего лишь на полгода, взрослый надеялся, что ему позволят остаться надолго, и не только в школе. Разве не очевидно, что это дитя, такое, как оно есть, с другим цветом глаз и другим цветом волос, относится именно к ним? Разве эти новые праздники, в которых ребенок принимал участие не просто как зритель, а как действующее лицо, в кругу других, повторяя вместе с ними их беспримерную историю, – разве эти праздники не наполняли собою смысл слов «общность» или «посвящение»? А когда взрослый впервые увидел нарисованный ребенком иной графический образ, разве он не испытал глубокого волнения, словно почувствовав себя свидетелем исторического момента (и одновременно исполнился стремления получить ясное представление о его смысле, как некогда стремился к этому историк-летописец)?
Ребенок тоже вполне принял школу. Ему даже не нужно было к ней привыкать: едва переступив порог и оказавшись в небольшом вестибюле, где на каждом крючке висели гроздьями пестрые пальто, он сразу же оставил страх, как оставляют тяжелую ношу, и тут же забыл обо всем, что произошло отчасти благодаря одной воспитательнице, взгляд которой сразу выхватил его из привычной копошащейся толпы и, как почувствовал ребенок, не собирался его впредь отпускать. Та пожилая дама в совершенстве владела искусством всеохватного взгляда: он был проницательным и вместе с тем ошеломляюще ласковым (при этом от него не возникало чувства, будто за тобой наблюдают или видят насквозь). Именно она, говорившая, в силу своего происхождения, по-немецки, научила ребенка местному языку. Уже к лету он освоил его настолько, что мог, к немалому удивлению взрослого, свободно объясняться на нем с другими детьми. Сколько изящества было в ребенке, говорившем на чужом языке! И всякий раз, когда ребенок переходил на него, казалось, будто происходило это по волшебству, так элегантно и уверенно у него все выходило, и притом без всяких огрехов, свойственных местным столичным жителям; слыша, как он говорит, взрослый вспоминал, что сам когда-то страстно мечтал владеть другим, чужим языком и, наверное, потому в детстве принимал за таковой свой детский лепет. Он видел, что теперь ребенок во многом обогнал его, и был за это благодарен времени – настоящему.
* * *
Жизнь у них обоих, казалось, наладилась, и в ней воцарился чудесный порядок, вот почему мужчина с жаром человека, исполнившегося знаменательности, беспримерности сложившейся конструкции, воспротивился поступившему в конце года от директрисы предложению перевести ребенка в другую школу. Следующей осенью, сказала она, начнется религиозное воспитание, и ребенку, связанному с принципиально иной традицией, это может только повредить. Взрослый попытался собрать весь свой закаленный годами опыт, чтобы убедить эту даму в том, что для людей, подобных ему, нет и не может быть, как бы им того ни хотелось, никакой действующей традиции и что во всяком случае лично ему просто нечего было передавать своему ребенку; однако старая учительница, похоже, лучше разбиралась в этом и потому только покачала головой. – В последний день он уводит своего ребенка из школы как безвинно отверженного, – и вся ответственность за это лежит на нем, ибо он – потомок окаянного народа, недостойный изгой.
В том же году между мужчиной и ребенком наметился разлад, который не был похож на обычную размолвку. Все это время взрослый полностью подстраивался под своего несовершеннолетнего спутника жизни: днем он не мог себе позволить ничего, кроме как быть ему, так сказать, «кормильцем», и постепенно даже свыкся с этой, как ему теперь думалось, прекрасной ролью, считая сие вполне достойным занятием (обслуживая другого, можно вполне получать удовольствие), даже если уже вечером невозможно было перейти ни к какой другой деятельности, и он часами сидел, не зная с чего начать, время от времени впадая в тоску и страстно мечтая о простых вечерних радостях – вине, книге или телевизоре, – он сидел, примолкший, погруженный в себя, ожидая, пока, быть может, все же вдруг возникнет из моря молчания форма и обратит его стол, за которым он собирается с духом, в рабочий верстак. Но все, что в результате получалось, было лишь промежуточным звеном, мелким фрагментом, и постепенно в мужчине созрело жгучее желание создать более значительное продолжение, которое он уже давно мысленно себе представлял, воображая его часто почти как райскую мечту и полагая, что в воплощенном виде она непременно, как бывало до сих пор, воссияет руководящим бытийным законом.