— Идите, это же ваша жена, — сказала санитарка. — Родную жену не признан. Горе-то какое.
— Да-да, — ответила Надя.
Он подошел какими-то задержанными шагами, смотрел враждебно, испуганно.
— Костя, это же я.
— Нет, это не ты.
Видно было, как ему хочется уйти. Должно быть, чтобы не уйти, он взялся за спинку стула. Каждое слово он давил из себя, давил:
— Зачем ты… пришла… Это тюрьма… Тебя отсюда… не выпустят…
— Милый, это больница. Тебя здесь будут лечить.
— Нет. Это тюрьма… Там, в камере… — он со страхом показал на дверь, — это люди…
— Не камера, а палата. Там больные.
— Это не больные, а «они»…
Он начал дрожать.
— Костя, сядь, дорогой, сядь.
Она взяла его за руку, пытаясь усадить. Он противился.
— Сядь, пожалуйста, ну сядь, это же я.
Он сел на самый край стула и, сидя, продолжал дрожать.
— Ты должен поесть.
Она поднесла ложку супа к его губам. Он помотал головой и отодвинулся:
— Нет, нет.
У нее тоже дрожали руки, суп в ложке качался. Костя отворачивал голову. Суп, видно, уже остыл. Кусочки моркови плавали в нем, как оранжевые глаза. Надя вдруг сама испугалась этого супа.
— Ну, не надо. Ну, молока выпей. Пожалуйста! Я прошу тебя, очень прошу. Выпей, родной, любимый.
Голубоватое молоко плескалось. Костя глядел на него с ужасом, стиснув зубы. Она отгибала ему голову назад и лила молоко в рот, а оно текло мимо, а она все лила. Вдруг Костя судорожно, непроизвольно глотнул.
— Так, милый, так, глотай!
Он пил торопливо, жадно. Надя плакала:
— Пей, родной, пей.
Санитарка тоже плакала.
— Горе мне с ними, — сказала она. — Я такая невротичка, ужас. Мне с ними никак нельзя. Раньше я в детском садике работала. Как в раю.
* * *
20 сентября 1952.
Лиля, родная! Костя все хуже. Езжу к нему каждый день. В первый раз мне удалось заставить его выпить молока, теперь это уже не удается. Он совсем перестал меня признавать. На второй день после того, как выпил стакан молока, я пыталась кормить его супом, насильно. Много пролилось, но две-три ложки он, пожалуй, съел. На третий день его уже санитары волокли ко мне, и никакими силами не удалось заставить его проглотить хоть каплю. Софья Марковна говорит, что придется кормить через зонд, а это ужасное мученье.
Со мной он говорил только о своей вине. Ни за что не говорил «до свиданья», а только «прощай, прощай, мы больше не увидимся».
Сегодня я уже не поехала, чтобы не терзать его. Узнавала по телефону: плохо. Есть решительно отказывается, кормят зондом. Милая, милая, что будет?! Неужели он умрет?
Юрка здоров. Очень привык к Ольге Федоровне, почти с нею не расстается. Меня вчера упрекал, что плачу: «Ты, что ли, маленькая?»
Как Наташа? Хочу вам обеим счастья изо всех сил. Н.
P.S. Меня теперь не будут пускать каждый день, все равно он от меня не ест и не узнает меня. Будут пускать только в общие приемные дни, а это гораздо хуже.
* * *
— Надежда Алексеевна? Присядьте, милая. Да не бойтесь вы так. Настоящий кролик.
Надя села. Напротив, за письменным столом, сидела Софья Марковна — толстая, уютная, с близорукими, выпуклыми глазами. Мелкие колечки волос, черные с сединой, рассыпались по пожилой, румяной щеке. На носу — капельки пота.
— Как он? — спросила Надя.
— Пожалуй, все так же. Об улучшении пока говорить не приходится. Но и резкого ухудшения тоже нет. Бредовые идеи держатся стойко.
— Что он говорит?
— Больше о своих преступлениях. Требует к себе профессора Григорьева, чтобы тот выслушал его и передал дело прокурору. Обычная картина. Бред виновности.
— Софья Марковна, а нельзя его переубедить?
— Бесполезно. Основная причина бреда — депрессия, тоска. Логика здесь бессильна.
— А причины тоски?
— Они лежат в заболевании всего организма.
— Значит, тяжелые переживания не могут быть причиной болезни?
— Причиной — нет, толчком — да. Толчком, приводящим в действие неизвестный нам пока механизм. Тут еще много темного.
— Почему же он бредит все на одну тему?
— О, содержание бреда всегда берется из реальных жизненных фактов. Только они трансформируются, чтобы оправдать тоску, которая так велика — мы себе ее и представить не можем, — что обычными событиями необъяснима. Кстати, откуда у него идея, что он — причина гибели невинных людей?
— У него арестовали близкого друга. Они вместе работали. Костя обвинял себя в том, что вовлек его в эту работу, подвел под удар. И еще в том, что не явился туда, не взял всю вину на себя… Ну, словом, это на него страшно подействовало. Может быть, с тех пор и началась болезнь…
— Кто знает, кто знает, — сердито сказала Софья Марковна. — Мы, врачи, предпочитаем говорить об обстоятельствах жизни не как о причине, а как о толчке.
— Много было толчков.
— Знаю, милая.
— Нет, вы не все знаете.
— Расскажите. Мне все важно.
— Ну, вот. Он очень любил свою первую жену, Рору. Я думаю, он никогда не переставал ее любить. А Циля, сестра, была ему как дочка. Когда они погибли… меня с ним тогда не было, но я думаю — это был первый толчок. Самый страшный.
— Может быть.
— Скажите, Софья Марковна… Он никогда не говорит о Роре?
— Нет, никогда. Я о ней знаю только от вас.
— Он до сих пор ее любит.
— Не мучьтесь этим, деточка. Я знаю, он любит вас. Сердце человеческое широко. Можно не забывать одну и любить другую…
— Сейчас мне важно только одно… Скажите прямо: он поправится?
— Скажу совершенно честно: состояние тяжелое, но не безнадежное. Я надеюсь. Сделаем все, что возможно. Организм молодой. Я верю — он поправится. Деточка моя, вы только не плачьте. Такая хорошенькая.
— Я не плачу.
— Впрочем, на этот счет существуют две теории. Одна говорит, что вреднее плакать, а другая — что вреднее сдерживаться. Мне самой иногда кажется так, а иногда — иначе. Плачьте, пожалуй, если хочется.
Она встала, тяжело подошла к шкафу и накапала Наде валерьянки. Себе тоже. Обе выпили.
— Софья Марковна, как мне вас благодарить…
— Не благодарите. Я просто привязалась к нему. Он такой слабый и трогательный больной! Только бы удалось наладить питание…