Отец считал. И считал бы полной извращенкой, наверное, если бы рассказывала ему всё. Впрочем, я и своим спутникам всего не рассказывала.
– Все гении ненормальны, – легко ответил Эндрю – Именно это делает их гениями.
– Вы мне льстите, – я рассмеялась откровенному реверансу в мою сторону.
– Нисколько. Мне кажется, это вы себя недооцениваете. Какие у вас планы на сегодняшний день? Если я правильно понял, вы хорошо знаете этот городок. Может, вы как старожил и творческий гений устроите мне экскурсию?
Он поставил на стол разведенные локти, перекрестил пальцы и, вытянув голову вперед, уложил в получившуюся лодочку подбородок.
– Боюсь, сегодня не получится. Мне нужно навестить Рамону, жену отца, зайти к нотариусу и, – я глубоко вздохнула, удерживая подступившие от этой мысли слезы, – сходить на могилу отца. К сожалению, из-за этого крушения не смогла попасть к нему на похороны.
Я боялась услышать что-то вроде: «А чем вы занимались вчера?», потому что вчера я занималась всякими глупостями. Но вчера у меня не было сил, ни физических, ни моральных, чтобы это пережить.
– Мне очень жаль, – лицо Эндрю выражало глубочайшее участие. – Если вам нужна поддержка, я…
– Спасибо, я очень благодарна. Но, боюсь, именно сейчас настало самое время научиться делать некоторые шаги самой. Без поддержки.
Глава 47. КеллиРазговор с Эндрю неожиданно стал недостающим камушком, уравновесившим мои внутренние весы. Меня перестало дергать из стороны в сторону, и я набрала номер Рамоны. Она радостно защебетала, несмотря на ранее время. Впрочем, она всегда была «жаворонком», чем немного раздражала отца. Чуть-чуть. Под плохое настроение. Он никогда это явно не показывал. Такое отношение скорее угадывалось. По бровям, сведенным чуть сильнее, чем обычно. И более прямой осанке, чем всегда. Через полчаса мы уже пили кофе с купленными по дороге круассанами. У отц… у нее дома.
Я боялась, что без папы мне там будет тоскливо. Больно от потери. Но всё оказалось прозаичнее. Теперь это стал чужой дом, и всё. Просто дом Рамоны. Книжные полки были пусты. Пусты практически все стеллажи и витрины, где он хранил дорогие сердцу древности.
– Он распорядился еще при жизни, – ответила колумбийка на незаданный вопрос. – Книги разослал по библиотекам университетов. Вещи, – для Рамоны всё было «вещи», вне зависимости от ценности, – по музеям. Сказал, что нечего бесхозно и бессмысленно пылиться. Каждая вещь имеет свое предназначение.
– Он болел?
Добровольно отец бы со своими сокровищами не расстался. Это у других «вещи» лежали «бесхозно и бессмысленно». А у него они были наполнены смыслом. Смыслом его жизни.
Колумбийка кивнула:
– Рак. Неоперабельный. Слишком поздно обнаружили. Всё ему некогда было. Не до того. Обследовали, только когда он потерял сознание над своими бумагами. Таниньо боролся. Продержался целый год. Но…
Она глотнула кофе из чашки.
– Почему он не сказал мне? – Слезы встали в горле.
– Он не хотел, чтобы ты расстраивалась. Хотел, чтобы ты была счастлива.
– Папа сильно страдал?
Рамона промолчала.
– Он всегда был сильным. Он был мужчиной. Не хотел, чтобы ты запомнила его…таким. Прости его, дочка.
Мачеха никогда так меня не называла. Она была на семнадцать лет моложе отца. Папу всегда любили молодые женщины. А он их. Все мужчины любят женщин помоложе. Кроме пятнадцатилетних сопляков.
– Таниньо оставил тебе письмо.
Колумбийка похлопала меня по плечу и поднялась на второй этаж, туда, где была спальня. Конверт был помят и грубо надорван.
– Это не я, не подумай, – начала оправдываться Рамона. – Это грабители. Они и у нотариуса были. Таниньо потому при жизни и отправил всё ценное, чтобы мне ничего не угрожало. Но, видимо, грабители этого не знали. Сначала очень аккуратно искали. Я бы даже не заметила, может, если бы они в мою шкатулку не залезли.
О, да! Никто не имел права трогать шкатулку мачехи. Плевать на новые цифровые технологии, раз в неделю Рамона вынимала оттуда фотографии родственников с третьего колена и раскладывала их на столе, как пасьянс, в одной ей понятном порядке.
– Я вызвала полицию, и оказалось, что у нотариуса тоже были гости. Только ничего не нашли, – продолжала колумбийка.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что позавчера ночью они залезли снова и устроили настоящий погром, – пожаловалась она. – Я так боялась, что не успею навести порядок до твоего приезда. И у нотариуса тоже.
– Не успеешь навести порядок у нотариуса?
– Нет. Погром устроили, – не поняла шутки мачеха. – Ну, ты читай, читай. Я пока пойду… Кофе еще сварю, что ли.
Я с минуту сидела, гипнотизируя конверт. Было страшно. Я уже хотела было положить его в сумочку. Почитаю как-нибудь потом. Но поймала себя на мысли, что «потом» ничего не изменится. Как после какого-нибудь мелкого хулиганства, после которого моя тьютор жаловалась отцу, и я боялась попасться ему на глаза. Но ведь, в сущности, сейчас или потом, наказание было неизбежно. Нет, папа никогда меня не наказывал. Никогда не повышал на меня голос. Просто брови его были сведены чуть сильнее, чем обычно. И осанка прямее, чем всегда. И усталость появлялась в голосе.
Ничего не изменится потом. Раньше или позже, мне всё равно придется преодолеть свой страх и прочитать последние слова отца. Так почему не сейчас?
«Моя дорогая, любимая доченька, прости меня, старого дурака», – чуть кривые буквы выдавали, что рука папы тряслась. – «Теперь, когда меня ждет Божий суд, я могу признаться в этом, потому что мнение людей уже не властно надо мной. Отчего не признаться? Я старый, упертый осёл. Из-за своей глупой упертости я потерял почти десять лет. Десять лет, которые мог провести с тобой. Разговаривать с тобой. Делиться своими находками, открытиями и сомнениями. Просто сидеть рядом. Прости, что не был на твоем двадцатилетии. Не присутствовал на вручении диплома. Не сидел на показе твоей первой коллекции. Я ждал, что ты осознаешь свою ошибку. Но осознал свою».
Горючая капля обожгла щеку и упала на задрожавший в руках лист.
«Прости, что не поведу тебя на свадьбе к твоему возлюбленному и не возьму на руки твоих детей. Поверь, мне очень жаль. Даже сильнее, чем тебе. Но все мы смертны. И все мы в руках Божьих. Я рад, что ты была. Я благодарен Господу за то, что он подарил мне тебя. Ты – самое дорогое, что у меня было. Жаль, что я понял это тогда, когда уже ничего невозможно изменить.
Я думаю, что рано или поздно ты поймешь, что твое призвание, твой талант – это история. Поэтому свои дневники и записи я отправил тебе на лондонский адрес. Уверен, ты распорядишься ими правильно. К сожалению, последнее время кое-кто стал проявлять к моим исследованиям нездоровый интерес».