Наступил кульминационный момент. Тетка с диким взглядом, та, что шинковала капусту на кухне, поднесла к Ориной шее острый нож. Ора не шелохнулась. Сделав надрез на вороте платья, тетка убрала нож в карман.
Работник похоронной службы поднял руку, четверо мужчин взялись за рукоятки и быстрым шагом понесли носилки со свертком.
— Их шеф похож на Харона, — шепнула мне Эва по-чешски, — впрочем, река Стикс давно обмелела.
Вышивка крестиком
Звонок от Маргит.
— Я знаю, что Нава умерла. Но я еще жива. Может, зайдешь?
Жара. Я еле доплелась до Маргит. Долго звонила в дверь. Может, она спит?
Нет, она одевалась. В такую жару, пардон, она ходит нагишом.
Я пристроилась у вентилятора. Маргит подала прохладительное — грейпфрутовый лимонад с кубиками льда. Она жаловалась: на коллег Бонди, которые так и не забрали венгерские книги, на соседку — обещала купить лекарство, взяла деньги и как сквозь землю провалилась, на бессонницу и воспоминания — сколько всего уйдет с ней в могилу…
— Давай я буду приходить и записывать на магнитофон.
— Ночью?
— Могу и ночью.
— Да, вот тут ляжешь, на бондиной постели… — Маргит всхлипнула, но тут же опомнилась — волноваться ей нельзя. — Как прошли похороны?
Я рассказала, упустив самую пикантную деталь церемонии — явление Эвы.
— Что ж, — поджала губы Маргит, — не умеешь воспитывать детей, не заводи. В своей книге она открыто описала любовные похождения, опозорила собственную дочь. Бедная девочка росла в кибуце, отца своего не знала, а мать не заполучить — все по театрам да по театрам. Отца она нашла в собственном муже, пусть он и ортодокс, но заботливый. И ее любит. Наву он выносил с трудом, что вполне объяснимо. Теперь и она в покое, и Ора не разрывается меж строптивой матерью и добропорядочным семейством. Я умру скромно, как Бонди. Раздашь мою библиотеку по людям…
— А дневник Фляйшмана?
— Не получишь! Это я унесу с собой в могилу.
Может, она выдумала про дневник? Вряд ли. Все, что она говорила и чему я порой не верила, впоследствии подтверждалось или документами, или рассказами очевидцев.
— Маргит, зачем хоронить дневник?
— Из вредности.
Краска прилила к лицу. Она положила таблетку на кончик языка, запила соком.
— Ты еще узнаешь, что такое быть старухой… — Маргит продела нитку в иголку. — День тянется долго, чтобы не изводиться, вышиваю крестиком. По всем правилам, на пяльцах, нитками мулине.
— Маргит, не лучше ли тебе взяться за книгу?
— Так Нава же написала! Например, про Курта Геррона[39]. Того самого, что до войны играл с Марлен Дитрих и в «Трехгрошовой опере», а в Терезине поставил «Карусель» и, увы, не по своей воле, стал режиссером нацистского пропагандистского фильма. Ей удалось оклеветать и его. Видела фильм «Тотентанц»? Помнишь, что она там говорит? «Геррон выслуживался перед нацистами, стоял перед ними на коленях…» Чушь! Мои дядюшки были записаны на тот же транспорт, что и Геррон. Им удалось отвертеться. Протекция. Но они своими глазами видели его перед отправкой. Он шел в элегантном пальто, небрежно накинутом на плечи. Отправлялся в душегубку как король. Он сроду бы не унизился перед комендантом Рамом, не стал бы просить пощады у ничтожества. Кто был для него Рам? Плебей! Встреть он его в старые добрые времена, плюнул бы вслед. Дядюшки знали: если через пятьдесят лет меня спросят о Герроне, я скажу правду. Но кто меня спросит? Кто я такая? Официантка на пенсии. Кто спорит, горько, что нацистам удалось принудить Геррона к работе над фильмом. Скажу честно, я мечтала сниматься! Подвела арийская внешность. Только высунусь, а уже кричат: «Уберите блондинку!» Помню, для фильма мы, дети, исполняли песню из «Кармен». Этого нет в фильме.
Маргит отложила вышивку, обмахнулась китайским веером и умолкла. Что-то она там себе думала, тишком.
— Но вот Рильке я впервые услышала в исполнении Навы. Это было прекрасно, — улыбнулась Маргит сомкнутым ртом. Раньше она губы выпячивала. — У нее была исключительная дикция. Когда саму ее не видишь, можно подумать, что ангел с небес вещает…
— Маргит!
— Что «Маргит»? Вон стежок из‐за тебя пропустила!
— Ответь, зачем тебе в могиле дневник Фляйшмана.
— Я уже ответила. Потому что я злая.
— Это не ответ.
— Хорошо, напомню тебе историю, как мы с Томми Полаком — я его обожала! — прятали рисунки художников. Они работали в Магдебургских казармах на первом этаже, а я — на чердаке, в отделении театрального реквизита. Томми был сыном профессора, того самого, что с Якубовичем и Зеленкой создали до войны Музей уничтоженной расы, тоже, кстати, по заказу нацистов. Томми был моим боссом. Он влетел в реквизиторскую, сунул мне в руки огромную папку и велел отнести наверх. Я завернула папку в одеяло и спрятала на чердаке под балками. После войны мы с мамой привезли ее в Прагу. Я впервые увидела то, что сторожила на чердаке, и чуть не чокнулась. Я знала всех этих людей. Миниатюрные работы Петера Кина, наброски, какие-то бумаги Фляйшмана и Фритты — все это я сдала в еврейскую общину. В 1978 году на выставке я увидела шесть работ из той папки. После чего инженер Кон написал статью о том, как он спасал рисунки. Понимаешь, почему я злюсь?
— Дался тебе этот Кон! Благодаря тебе сохранились бесценные вещи.
— Не подлизывайся, — Маргит зубами перекусила красную нитку. — В молодости я думала, как ты. Я хотела опубликовать дневник Фляйшмана и обратилась за этим к Шварцу. Тот сделал копию, украл из дневника несколько станиц и напечатал в «Вестнике». Без моего разрешения и уж, конечно, без упоминания моего имени.
— Но дневник-то он тебе вернул?
— Все, больше ты ничего от меня не услышишь, и дневник я тебе не покажу. Позволь уж мне самой решать, с кем мне делить гробовую постель.
Маргит запрокинула голову, накапала лекарство на язык, вот, мол, до чего я ее довела. Если бы люди мира, как поется в песне, на минуту встали и хором выразили Маргит сердечную благодарность за спасение рисунков, за контейнер ценнейших воспоминаний, — успокоило бы это ее душу?
— Я провалилась по всем статьям. Помнишь песню Швенка про пять этажей? — Маргит отложила вышивку в сторону, подперла щеку ладонью. — Девушка моет ступеньки, ее подмечает богатый жилец, соблазняет, развращает, бросает, она попадает на панель, влюбляется в сутенера, тот проматывает все ее денежки, и в конце концов потасканной жизнью старушкой она возвращается в тот же дом и моет те же ступени. Эту песню исполняла в кабаре Нита Печау. Знаешь, как обошлась с ней жизнь? Ните было под тридцать. Прекрасный альт. Блондинка, хорошенькая, чуть приземистая. Пережила Освенцим. После войны ее взяли в театр. Первый спектакль — выбегает счастливая — ее сбивает автобус. Все. Она поднялась лишь до второго этажа. А я уже спустилась с пятого на первый и завтра перебираюсь в дом престарелых. С дневником Фляйшмана. Так что прощай!