Когда-нибудь ее история будет написана — в этом меня убеждает наше литературоведение, может быть, лучшее в мире. Тогда мои свидетельские показания пригодятся тому исследователю, который возьмет на себя этот благодарный труд».
Говоря о «неслыханном мужестве и еще более неслыханной невозможности самоуничтожения», Каверин имеет в виду Михаила Булгакова, «писавшего „Мастера и Маргариту“ в темноте, в тесноте, в неуюте, в подполье»; Анну Ахматову, «сжигавшую на свечке каждую новую строчку своего бессмертного „Реквиема“, предварительно убедившись в том, что ее друг Л. К. Чуковская запомнила ее наизусть»; Осипа Мандельштама, «который с неслыханной смелостью вырезал расстреливающий портрет Сталина и сталинизма».
Да, как говорил об этом сам Каверин, его книга не является обвинительным актом — это свидетельские показания, но не равнодушные и циничные, а порой, может быть, чрезмерно эмоциональные или полные недоумения, когда он размышлял о том, что, по словам Александра Галича, «молчальники вышли в начальники, потому что молчание — золото…»: о Константине Федине, Николае Тихонове, Михаиле Слонимском, предававших «оптом и в розницу» недавних единомышленников и друзей.
В «Эпилоге» много говорится о всеобъемлющем чувстве страха, которым жила страна в 1930-е, 1940-е, 1950-е годы, и протянута живая ниточка к 1970-м, «застойным» годам отечественной культуры. В Предисловии к книге Вениамин Александрович Каверин пишет: «Господствующим ощущением, ставившим непреодолимые преграды развитию и экономики и культуры, был страх. Правда, это было не то чувство, которое мы испытывали в тридцатых-сороковых годах, когда страх был тесно связан с арестом, пытками, расстрелом, смертельной опасностью во всех ее проявлениях. Но это был прочно устоявшийся страх, как бы гордившийся своей стабильностью, сжимавший в своей огромной лапе любую новую мысль, любую, даже робкую, попытку что-либо изменить. Это был страх, останавливающий руку писателя, кисть художника, открытие изобретателя, предложение экономиста».
Страх, заставивший секретарей Союза писателей (в первую очередь Константина Федина) ни в коем случае не допустить к печати «Раковый корпус» Александра Солженицына; страх, заставлявший поддерживать процесс против Даниэля и Синявского (хотя и нашлось 68 писателей, подписавших письмо в их поддержку и поплатившихся за это возвращенными из редакций рукописями, резко поредевшим кругом друзей), осуждать единственный в ту пору по-настоящему прогрессивный журнал «Новый мир» Александра Твардовского, «прорабатывать» на заседаниях Вениамина Каверина, Александра Галича, Владимира Войновича; выдворить из страны Юрия Любимова, создателя Театра на Таганке, ставшего после первых же своих спектаклей глашатаем свободы…
В Приложении к «Эпилогу» содержится множество документов, значительную часть которых составляют стенограммы заседаний секретариата Союза писателей. Но есть еще и выдержки из статей разных десятилетий, и выступления по различным поводам. Когда читаешь их, испытываешь двойственное чувство: с одной стороны, время всё расставило по местам, и многие «словеса» вызывают не только праведный гнев, но и жалость к этим известным тогда всей стране и за ее пределами людям, буквально трясшимся от страха за собственную карьеру.
Вот, например, выдержка из доклада известного критика и по совместительству душителя всего, что только можно было задушить, В. Ермилова, опубликованного в журнале «На литературном посту» в 1932 году.
«…Вспомните, товарищи, как опоэтизирован прежней литературой старый дворянский императорский Петербург. Выражаясь формалистическим языком, она „обыграла“ каждый памятник, каждый дворец своего города… Предреволюционная буржуазная литература, и Блок, и даже Гумилёв, интересовавшийся, собственно, больше Африкой и Индией, и даже комнатная Ахматова — все они отдали в своих стихах дань любви Петербургу. Бесстрастные, холодные Каверины и проч. — и они „обыгрывают“ Петербург, петербургский пейзаж, „вечера на Васильевском острове“.
… А мы, пролетарские писатели… мы должны в тысячу раз больше любить свой город… Старая литература воспевала „Медного всадника“, адмиралтейскую иглу, дворцы и фонтаны. А кто „воспоет“ „Путиловец“, Металлический, „Треугольник“, „Красный выборжец“, Электросилу, Балтийский завод, Выборгский и Московско-Нарвский дома культуры?..
…Вы знаете, что при Екатерине II было проведено большое строительство… Но, товарищи, сравните размах строительства Екатерины и Петра с тем невиданным размахом, который дан постановлением ЦК правительства о социалистическом Ленинграде, — и какими жалкими, бедными, скудными покажутся нам дела дворянства и буржуазного Откомхоза по сравнению с нашими делами и планами… Разве не заслуживают они еще лучших стихов, чем стихи о „в гранит одевшейся Неве“ и о „мостах, повисших над водами“?»
Нужны ли здесь какие-либо комментарии? До чего же напоминает это пламенные речи персонажей Михаила Зощенко!
Но и десятилетия спустя Ермилов остался верен себе: одним из доказательств тому его деятельность на посту главного редактора «Литературной газеты» (напомню, где было опубликовано цитированное выше письмо первокурсников о первой части романа «Открытая книга») или монография о Достоевском…
Я привела эту цитату вовсе не для того, чтобы посмеяться над ней, — на мой взгляд, она настоятельно взывает к тому, чтобы всегда помнить выдающиеся произведения и имена прошлого, сознательно замолчанного. Чтобы помнить, что рядом с настоящим, подлинным всегда витала тень фальши, сопровождавшей это настоящее, как в мудрой сказке Евгения Шварца.
И тогда рядом с произведениями Михаила Зощенко такой же тенью прошелестит статья из журнала «Большевик» (1944), коллективное письмо по поводу его «антихудожественной повести» «Перед восходом солнца»: «… Приходится удивляться, как же могло случиться, что ленинградский писатель ходил по нашим улицам, жил в нашем прекрасном городе и нашел для своего творчества только никому не нужное, чужое, забытое. Тряпичником бродит Зощенко по человеческим помойкам, выискивая что похуже… Повинуясь темному желанию, он притягивает за волосы на сцену каких-то уродов, взбесившихся барынек, тянущих жребий, кому остаться с больным отцом. Он упорно замалчивает всё то хорошее, от чего пропали бы у любого настоящего человека хандра и меланхолия.
Видимо, автор этой повести находил время потолкаться по пивным, но не нашел в жизни и часа, чтобы побывать на заводе».
Вениамин Александрович Каверин пишет: после появления «Постановления о журналах „Звезда“ и „Ленинград“» «Зощенко был отрезан от трехмиллионного города, в котором он родился и вырос, от предавших его друзей, от будущего и прошлого, предъявленного ему как обвинительное заключение… Годы шли, а инерция отчужденности, заставляющая каждого редактора трусливо вздрагивать при одном имени Зощенко, продолжалась. И не только при его жизни, но и после смерти, в июле 1958 года».
Можно ли не помнить этого? Можно ли простить? И кому — конкретным людям или времени, пропитанному насквозь страхом и рожденным им лицемерием?
Но было немало и противоположных примеров. Самый характерный — письмо Лидии Корнеевны Чуковской Михаилу Шолохову, разосланное и в несколько газет, после его выступления на XXIII съезде КПСС. Адресовано оно «Михаилу Шолохову, автору „Тихого Дона“». Как известно, он осудил «мягкость» приговора, вынесенного Синявскому и Даниэлю. И Лидия Корнеевна напомнила писателю о том, что одной из главных задач русской литературы было во все времена призывать «милость к падшим», «не преследовать, а вступаться».