Тем временем в России грянул голод, и муж теперь целиком был занят устройством столовых для голодающих. Поначалу Софья несочувственно относилась к голодающим, усмотрев в этом большую угрозу для семьи. Лёвочка же, напротив, ринулся в самую гущу событий, с головой ушел, как он говорил, в «это гордое дело» помощи народу. Конечно, сердце ее сжималось от страшных рассказов о голоде, внутри все переворачивалось, хотелось как‑то забыться, закрыть глаза и не думать об этом. Тем более что в Москве голод был незаметен. Повсюду все та же роскошь, благополучие, рысаки, магазины, заваленные разным товаром. Однако под воздействием Лёвочкиных рассказов о голоде Софье становилось как‑то не по себе от того, что ей тепло и сытно. Конечно, если бы не дети, она бы сама пошла на службу голодающим, лишь бы не мучиться угрызениями совести. Ей больше не хотелось жить словно с закрыты — ми глазами, делая вид, что ничего не происходит, ей было неловко видеть рядом с собой благополучных и самодовольных людей. Софья хотела внести свою лепту в благое дело. Но как? Этого она не знала. У нее появилось ощущение полного бессилия. Вот и муж порой говорил ей нелицеприятные вещи, намекая на то, чтобы она приняла участие в помощи голодающим. Она стала ждать какого‑нибудь случая, чтобы все разрешилось само собой. Софья думала заняться благотворительностью, не выезжая из Москвы.
Друг ее мужа, Иван Иванович Раевский, предложил кормить голодающих в столовых. Он говорил, что испокон веку на Руси устраивались столовые для голодающих, называвшиеся «сиротскими призреньями». Лёвочка отправился туда, куда указал Раевский, взяв у жены денег для закупки свеклы и картофеля, намереваясь развезти их по деревням до наступления морозов. С отцом отправились и дочери, Таня и Маша, которые обследовали несколько уездов, в том числе Епифанский, где обнаружили страшную нищету и повальное пьянство. Голод был ужасным. Лёвочка жил у Раевского, ежедневно занимаясь устройством столовых по деревням, расплачивался за покупку картофеля. Днем он занимался столовыми, а ночью — интеллектуальным трудом. В это время он писал глубоко выстраданную статью о голоде, «Страшный вопрос». Параллельно он вел переговоры с редактором журнала «Вопросы философии и психологии» Н. Я. Гротом об издании статьи в одном из номеров.
Софья считала, что муж, поглощенный этими делами, совсем забыл о семье. А тем временем сыновья Миша и Андрей скверно учились в гимназии, они теперь не желали играть на фортепиано, а хотели играть на скрипке. Два других Михаила, Стахович и Олсуфьев, с завидным упорством продолжали ухаживать за Таней. Софье казалось, что дочь предпочитала все- таки флегматичного, безжизненного и неподвижного Олсуфьева. Она приходила в отчаяние из‑за равнодушия мужа к своим двум сыновьям — подросткам, из‑за его феноменального отцовского эгоизма, проявляемого по отношению к дочерям и мешавшего их замужеству. Муж с нескрываемой неприязнью относился ко всем дочерним амурам, например, к увлечению Маши Петром Раевским. Он буквально возненавидел славного воспитанника Московской военной гимназии, «статного красавца» Евгения Попова, которому приглянулась Таня. Когда Маша решила выйти замуж за Павла Бирюкова, отец быстро отправил ее ухаживать за тифозными больными, где дочь могла заразиться тифом сама, а потом заразить и всех домашних. Софья была в ужасе от того, что дочь купила корыто, в котором сама стирала, а еще и сама таскала дрова. Словом, губила свое хилое здоровье. Материнской отрадой в это время был только Ванечка, очень умненький, смышленый малыш, целовавший всех близких и даже Кузьку, грязного сына кухарки. Ей было жаль, что она не может играть с Ванечкой, как это умел Лёвочка, в их любимую детскую игру — носить ребенка по всем комнатам в закрытой корзине, чтобы тот отгадывал, в какой из комнат находится. Ванечке хотелось непременно дождаться папа, чтобы с ним вдоволь наиграться.
Софья не могла долго оставаться в стороне от общей беды и решила подключиться к процессу борьбы с голодом, о котором все теперь только и говорили, а Владимир Соловьев в этой связи даже решил прочесть очень либеральную лекцию. Старинные друзья Софьи, Фет и Страхов, стали подбивать ее написать воззвание, позволившее бы подтолкнуть массу людей к реальным действиям, направленным на спасение голодающих, — к пожертвованиям. Она много размышляла над их предложением и решила попробовать набросать черновик такого воззвания. К тому же на нее еще очень сильно подействовала смерть их закадычного друга Дмитрия Дьякова, которого Софья не так давно навещала. Он лежал с вздутым животом и постоянно говорил, говорил о голоде, попутно объясняя ей, как печь хлеб с подсолнечным жмыхом. Незадолго до этого Дьяков случайно ударился о ступень вагона, после чего у него образовалась рана, которую он просто заклеил английским пластырем, не уделив ей должного внимания. Началось воспаление, приведшее к заражению крови, которое отягощалось сахарным диабетом. Софья была на похоронах друга семьи, но ужас, испытываемый Дьяковым перед голодом, запомнила надолго, он сильно запал ей в душу.
1 ноября она села за статью. Мысли о голоде, особенно о голодных детях, не покидали ее, а потому мгновенно вылились на бумагу. Текст был написан на одном дыхании, и она показала его Страхову, чтобы тот критически взглянул на него и внес кое — какие поправки. Николаю Николаевичу обращение понравилось, оно показалось ему очень искренним и сердечным и 3 ноября уже было опубликовано в «Русских ведомостях». Горячий призыв Софьи был услышан и поддержан неравнодушными читателями, которые тотчас же поспешили на помощь голодающим. Потом это воззвание было перепечатано не только во всех российских газетах, но и за границей. «Вся семья моя, — писала Софья, — разъехалась служить делу помощи бедствующему народу. Муж мой, граф Л. Н. Толстой, с двумя дочерьми, находится в настоящее время в Данковском уезде с целью устроить наибольшее количество бесплатных столовых или «сиротских призрений», как трогательно прозвал их народ. Два старших сына, служа при Красном Кресте, деятельно заняты помощью народу в Чернском уезде, а третий сын уехал в Самарскую губернию открывать, по мере возможности, столовые.
Принужденная оставаться в Москве с четырьмя малолетними детьми, я могу содействовать деятельности семьи моей лишь материальными средствами. Но их нужно так много! Отдельные лица в такой большой нужде бессильны. А между тем каждый день, который проводишь в теплом доме, и каждый кусок, который съедаешь, служат невольным упреком, что в эту минуту кто‑нибудь умирает с голоду. Мы все, живущие здесь в роскоши и не могущие даже выносить вида малейшего страдания собственных детей наших, неужели мы спокойно вынесли бы ужасающий вид притупленных или измученных матерей, смотрящих на умирающих от голода и застывших от холода детей, на стариков без всякой пищи? Но все это видела теперь моя семья. Вот что, между прочим, пишет мне дочь моя из данковского уезда об устройстве местными помещиками на пожертвованные ими средства столовых:
«Я была в двух. В одной, которая помещается в крошечной курной избе, вдова готовит на 25 человек. Когда я вошла, то за столом сидело пропасть детей и, чинно держа хлеб подложкой, хлебали щи. Им дают щи, похлебку и иногда холодный свекольник. Тут же стояло несколько старух, которые дожидались своей очереди. Я с одной заговорила, и как только она стала рассказывать про свою жизнь, то заплакала, и все старухи заплакали. Они, бедные, только и живы этой столовой, — дома у них ничего нет, и до обеда они голодают. Дают им есть два раза в день, и это обходится, вместе с топливом, — от 95 копеек, до 1 рубля 30 копеек в месяц на человека».