Они вскарабкались по узким веревочным лестницам, забрались на площадку у часов и остановились, глядя на механизм. Это были старые часы с огромными шестеренками.
Дон Камилло указал на одно из колес.
— Вот если сюда вставить шпенек, все остановится.
— Да, — сказал потный от напряжения Пеппоне, — все должно остановиться.
Дон Камилло прислонился к стене у окошка, за которым зеленели поля.
— Послушай Пеппоне, — сказал он, — вот заболел у одного простого человека сын. Каждый день к вечеру у него поднималась высокая температура. И ничем ее невозможно было сбить. Столбик термометра неуклонно приближался к сорока. И тогда простой человек, мечтавший хоть что-нибудь сделать, чтобы сын его выздоровел, раздавил термометр ногами.
Пеппоне не отрывал взгляда от часового механизма.
— Пеппоне, — продолжал уговаривать дон Камилло, — ты хочешь остановить часы на колокольне, но мне не смешно. Смешно будет идиотам. Мне жаль тебя, как жаль того несчастного отца, растоптавшего градусник. Скажи мне честно: зачем тебе останавливать часы?
Пеппоне молчал.
Голос дона Камилло стал суров.
— Ты хочешь остановить часы, потому что они высоко на колокольне, ты смотришь на них по тысяче раз на дню. И они смотрят на тебя, как часовой на вышке в лагере, и видят тебя, куда бы ты ни пошел. Ты поворачиваешь голову в другую сторону, но все тщетно — взгляд часов упирается тебе в затылок. Даже если ты запрешься у себя дома и сунешь голову под подушку, взгляд часов пройдет сквозь стены и удар колокола донесет до тебя голос времени. Голос твоей совести. Бессмысленно, согрешив, прятать Распятие, висящее в изголовье кровати: Бог все равно есть, и Он будет говорить с тобой через угрызения твоей совести. Всю твою жизнь. Бессмысленно останавливать часы на колокольне, время невозможно остановить. Время продолжает идти. Проходят часы и дни, а ты крадешь каждое мгновенье.
Пеппоне распрямился и выпятил грудь.
— Да сдуйся ты, пузырь, накачанный дымом, — воскликнул дон Камилло. — Давай, останавливай часы! Время не остановишь! Нивы пожелтеют и завянут на полях, коровы издохнут в хлевах, хлеба на столе у людей будет становиться все меньше и меньше. Нет ничего омерзительнее войны, но если разбойник нападает на твой дом, отнимая у тебя вещи и свободу, надо защищаться. Люди бастуют для защиты своих прав, своей свободы и своего хлеба, ради будущего своих детей. А теперь ты — тот самый разбойник, несущий ближнему своему войну. А все для того, чтобы защитить собственную партийную гордость. Это война за «престиж» — самая мерзкая и недостойная из войн.
— Но справедливость…
— Существуют законы, ты сам их тоже принимал, они охраняют гражданина целиком, от макушки до пяток. Нет никакой нужды, чтобы на защиту ягодиц сорвавшейся с цепи революционерки поднималась целая партия. Чем останавливать часы, остановил бы ты лучше забастовку.
Они спустились вниз. Перед выходом с колокольни Пеппоне преградил путь дону Камилло.
— Дон Камилло, мы же можем говорить откровенно: это вы ее так?
Дон Камилло вздохнул.
— Нет, Пеппоне, я же священник, я не могу столь низко опуститься. Я мог бы покрасить ей красным разве что лицо, и дело потеряло бы половину смысла.
Пеппоне посмотрел ему в глаза.
— Я всего лишь мешок ей набросил на голову, связал, и отволок за забор. А потом пошел по своим делам.
— А за забором кто был?
Дон Камилло захохотал.
Пеппоне был мрачен.
— Когда мы шкурой рисковали в горах, я вам доверял, а вы доверяли мне. Давайте и сейчас, как тогда. И это останется между нами.
Дон Камилло развел руками.
— Пеппоне, это угнетенное и несчастное создание, долгие годы живущее в невыразимых мучениях. И вот он обращается за помощью к своему священнику. Как не отозваться на этот душераздирающий призыв? За забором был муж Джизеллы.
Пеппоне припомнил Джизеллиного мужа, маленького, худенького человечка, который сам латает себе штаны и готовит еду, пока жена «электризует массы», и пожал плечами. Потом он вспомнил о политической принадлежности мужа и нахмурился.
— Он сделал это как член Христианско-демократической партии?
— Нет, Пеппоне, исключительно как муж.
Пеппоне пошел возвращать людей к работе. Но выходя, погрозил дону Камилло пальцем.
— Но вы-то!
— Я хотел поддержать в нем художника, — разводя руками пояснил дон Камилло.
Праздник
Текст афиши Пеппоне прислал совсем поздно. Старому типографу Баркини пять часов пришлось трудиться, и когда он наконец его набрал, то падал от усталости. Тем не менее, он дотащился до приходского дома, чтобы показать дону Камилло гранки.
— Это еще что? — недоверчиво спросил дон Камилло, глядя на разложенный на столе лист.
— Шедевр, — ухмыльнулся Баркини.
Первым делом в глаза бросалось слово «деммократия» с двумя «м», казалось, что даже с тремя, настолько нелепым было это удвоение. Дон Камилло заметил, что одной «м» тут было бы совершенно достаточно.
— Ага, — с довольным видом ответил Баркини, — сейчас уберу и вставлю в «краммольный» из предпоследней строчки, а то мне на него литеры не хватило.
— Не стоит, — пробормотал дон Камилло, — оставь как есть. Все лучше упирать на демократию, чем на крамолу.
Он взял афишу и начал ее изучать. Это была программа праздника в честь партийного органа печати[35], с соответствующими комментариями социально-политического характера.
— А что значит номер 6: «Вело-художественно-патриотическая гонка смешанных пар обоего пола с аллегорическими городами Италии»?
— А это, — объяснил Баркини, — велогонка. Соревноваться будут юноши, а на раме каждого велосипеда будет сидеть девушка. Причем девушки будут наряжены итальянскими городами. Одна будет представлять Милан, другая — Венецию, третья — Болонью и так далее. А велосипедисты тоже будут одеты под стать городу. Тот, кто повезет Милан, оденется в рабочий комбинезон, потому что в Милане промышленность. Кто Болонью повезет, крестьянином нарядится, потому как Эмилия — крестьянский край. Кто с Генуей поедет — моряк, ну и тому подобное.