Колонна из двух семейств распалась, все выстроились по обочинам дороги и приподняли свои светильники.
Старики встали наизготовку, сжали кулаки и начали лупить друг друга по голове. Но сил у них уже не было, одно лишь воодушевление, так что после первой же схватки обоим пришлось отдышаться, поглядвая на противника и сжимая кулаки. Филотти даже подышал на костяшки пальцев, как это делают мальчишки, чтобы придать своим кулакам особую силу.
И тогда дон Камилло обратился к Пеппоне.
— Действуй, — сказал он.
— Не могу, — ответил Пеппоне. — Я же мэр. К тому же, это может быть расценено как политическая акция.
Дон Камилло сделал шаг вперед, нежно положил руку на затылок Филотти, другую — на затылок второго старика и точным, легким ударом сдвинул обе башки. Посыпавшихся искр не было видно, но сухой стук был слышен по всей округе.
— Аминь, — сказал Пеппоне и продолжил путь.
Вот так закончилась и эта история, так же, как закончились и все остальные истории. Прошли годы. В металлической сетке, отделяющей поместье Торретта от Выжженной Земли, по-прежнему есть та самая дырка. И через нее с одной стороны на другую перелезает малыш. А старый Филотти наконец-то помирился с соседом, могильщик говорит, что давно не видел двух усопших, которые так славно ладят друг с другом.
Художник
Джизелле было под сорок. Она была из тех женщин, которые, завидев на площади толпящихся людей, бросаются в самую гущу и кричат: «Так ему! Наподдай! Повесить! Кишки выпустить!». Таких и не заботит вовсе, зачем тут народ собрался: преступника ли поймали, или рекламой гуталина заслушались.
На демонстрациях такие всегда идут во главе колонны, все в красном, и распевают свирепым голосом, а слушая выступление какой-нибудь шишки из компартии, подпрыгивают и визжат: «Красавчик! Божество! Ты мой кумир!».
Они кричат это одному лишь выступающему, но в их голосе столько страсти, что хватило бы на целый исполком с агитпропом впридачу.
Джизелла воплощала собой пролетарскую революцию. Едва заслышав о неладах в каком-нибудь поместье, о всякого рода разногласиях между хозяевами и наемными работниками, она тут же бежала «наэлектризовывать массы». А если речь шла об одном из дальних хозяйств, она седлала гоночный велосипед своего мужа. И если по дороге ей кричали что-нибудь вслед, она отвечала, что только буржуи прячут свое грязное белье, в то время как коммунисты могут, высоко подняв голову, кому угодно демонстрировать свой зад.
Когда забастовали батраки, Джизелла носилась как безумная, и пешком, и на велосипеде, и на грузовичке дежурного патруля. А через две недели после окончания волнений кто-то в сумерках накинул Джизелле мешок на голову, затащил ее за ближайшую изгородь, задрал юбку и выкрасил в ярко-красный цвет филейные части.
И так, с мешком на голове, ее и оставил, а сам пошел себе, ухмыляясь.
Дело было очень громкое. Во-первых, Джизелле, чтобы смыть позор, пришлось Бог знает сколько времени просидеть в тазу с керосином. А во-вторых, Пеппоне усмотрел в этой истории кровное оскорбление всему пролетариату. Он вышел из себя, выступил на площади, заклеймил таинственных преступников-реакционеров и объявил всеобщую забастовку протеста.
— Остановим все! — кричал он. — Все закроем и перегородим и не успокоимся до тех пор, пока власти не арестуют негодяев!
Комиссар полиции и четыре карабинера пустились на поиски. Но как найти того, кто посреди безлюдных полей засовывает женщину головой в мешок и разрисовывает ей пятую точку красной краской? Это как иголку искать в стоге сена.
— Синьор мэр, — обратился комиссар к Пеппоне вечером первого дня следствия, — зачем забастовка? Правосудие работает и без забастовки, просто потерпите немного.
Пеппоне помотал головой.
— Пока преступника не поймают, работа будет стоять. Без исключений.
На следующее утро поиски продолжились. Поскольку Джизелла из-за того, что голову ее стягивал мешок, не могла разглядеть того, кто ее разрисовал, единственными свидетелями злодеяния были мешок и пострадавшая часть тела. Комиссар ухватился за мешок: он рассматривал его под лупой, сантиметр за сантиметром, взвешивал, измерял, нюхал, пинал ногами. Но мешки красноречием не отличаются, а этот и вовсе был самым безличным и самым молчаливым мешком на свете. Тогда комиссар призвал судебного врача.
— А пошли бы вы осмотреть эту женщину, — предложил комиссар.
— Что я там могу высмотреть? Что пострадавшая часть тела была обработана керосином? Художник, поработавший над ней, был явно не из тех, кто оставляет свою подпись в нижнем углу законченной картины.
— Доктор, — взмолился комиссар, — ну что вы все мудрите! Тут, если здраво рассудить, посмеешься, махнешь рукой и забудешь. Но у здешних людей нет чувства юмора, тут ведь все может и трагедией обернуться, жизнь-то в городке парализована.
Врач отправился осматривать Джизеллу. Вернулся через час.
— Кислотность в желудке немного повышена, горло слегка воспалилось, — доложил он и развел руками. — Давление, если вас интересует, я ей тоже измерил. А больше ничего сказать не могу.
К вечеру вернулись четыре карабинера. Они не нашли ни следа, ни отпечатка пальцев, никакой улики, ничего.
— Ну что ж, хорошо, — ухмыльнулся Пеппоне, узнав о состоянии следствия, — с завтрашнего дня будут закрыты пекарни. Раздадим муку по домам и пусть все сами выкручиваются.
* * *
Дон Камилло присел передохнуть на лавочке перед приходским домом. И вдруг перед ним возник Пеппоне.
— Отче, — не терпящим возражений тоном обратился он к дону Камилло, — немедленно вызовите звонаря. Пусть поднимется на колокольню и остановит часы. Все должно замереть. И часы тоже. Я им покажу, трусам, что такое всеобщая забастовка!
Дон Камилло покачал головой.
— Замереть должно все, начиная с головного мозга мэра.
— Мозг у мэра работает отлично! — взвился Пеппоне.
Дон Камилло раскурил половинку тосканской сигары.
— Пеппоне, — начал он ласково, — тебе кажется, что мозг твой отлично работает. Но он не видит, как ты смешон, и все из-за твоей зашоренности. И это меня расстраивает. Вот если бы тебя отдубасили, я, прости Господи, совершенно бы тебя не жалел. Но ты смешон, и смотреть мне на это грустно.
— Плевать я хотел на мнение клира! — заорал Пеппоне. — Часы должны остановиться, или я их снесу автоматной очередью.
В голосе и в жестах Пеппоне была видна отчаянная ярость. У дона Камилло сжалось сердце.
— Звонарь в отъезде, — сказал он, поднимаясь, — полезем сами.