Лежащий в глубокой долине, как в чаше, круглые стенки которой составляют бесконечные виноградники, Штутгарт можно было считать городом, благословленным Богом: здесь не бывает ветров, а дожди удивительно редки, ибо края чаши надежно притягивают к себе непогоду. Джанет, привыкшая к сырой мороси Ноттингема или продуваемому со всех сторон Трентону, первое время даже не могла поверить этому постоянному блаженству. Она отказалась от помощи Хорста в познании его родного города и ходила по нему одна, внимательным взглядом художника подмечая то, что невидимо другим. И вскоре вся их квартира, занимавшая второй этаж вдовьего дома, превратилась в галерею зарисовок многочисленных улыбок и откровений города. В соответствии с названием,[49]внизу каждого рисунка Джанет ставила легкий изящный росчерк в виде лошадиной головы, ставший чем-то вроде ее фирменного знака. И Хорст, возвращаясь из университета, с жадностью рассматривал эти рисунки, на которых даже ему, местному уроженцу, вдруг открывалось то насмешливое выражение на мордах барашков, бодающихся на часовой башне Старого замка, то почти явственный плач воды, падавшей с лопастей фонтана на Кенигштрассе. И он обнимал стоявшую рядом и ревниво наблюдающую за его реакцией Джанет.
– И все-таки я не могу поймать его душу, – твердила она снова и снова.
– Неужели тебе мало моей души? – смеялся Хорст. – Не стремись к этому: поймав душу города, ты убьешь ее.
В спальне под нежными руками Хорста тело Джанет забывало о своих жестоких былых страстях: в их общении не было угара, было долгое плавание по необъятным океанским просторам, и, вставая с постели, Джанет неизменно чувствовала себя еще прекрасней, еще любимее. Ни один из них ни слова не сказал о свадьбе или вообще о будущем их совместной жизни. Их жизнь была свершившимся и непреложным фактом для обоих, и они не задумывались о большем.
Джанет долго даже не знала, сколько лет ее возлюбленному, но как-то, застав ее выводящей велосипед с огромной плетеной корзиной, прикрепленной сзади, фрау Мутингер из дома напротив спросила, не едет ли она на центральный рынок, чтобы купить к грядущему дню рождения Хорста что-нибудь интересное. Этот разговор очень позабавил Джанет, и вечером она поинтересовалась возрастом возлюбленного.
– А сколько ты мне дашь? – рассмеялся Хорст, закружив ее по столовой, просторной и непорочно-белой, как и вся квартира вообще.
– Иногда мне кажется, что ты моложе меня, а иногда представляешься старым премудрым змием.
– Значит, истина, как всегда, где-то посередине. Увы, через неделю мне исполнится сорок.
– О Господи! – ахнула Джанет. – Ты же мог быть моим отцом!
– Ну, если бы очень постарался… Но я никогда не стремился ни к чему подобному.
– И сейчас?
– А разве к этому имеются основания? – снова засмеялся он.
– Не думаю, – хладнокровно солгала Джанет, уже третью неделю не сомневавшаяся в своих подозрениях.
Она не то чтобы желала забеременеть, она просто знала, что так неизбежно будет, и когда месяц назад они ездили с Хорстом в Зиндельфинген, она, улучив минуту, когда он не видел ее, подошла к знаменитому памятнику Семи Швабам и положила ладонь на голову кудрявому малышу, что, по местным поверьям, приводило к желанному ребенку. От нагретых летним полднем бронзовых кудрей шло ровное тепло, и оно словно бы осталось в ее теле. И уже через неделю, сама не зная по каким признакам, Джанет была уверена, что это тепло сгустилось внутри ее плоского живота в живую пульсирующую точку. Но все-таки она не спешила с признанием – не потому, что сомневалась в реакции Хорста, а потому, что будто ждала какого-то знака извне. И вот его день рождения. Ее известие станет для него подарком, самым неожиданным и самым щедрым.
Ранним августовским утром, когда Хорст еще спал, по-мальчишески приоткрыв губы, Джанет съездила на рынок и привезла полную корзину гиацинтов, лиловых, розовых, белых и густо-синих, как поздняя южная ночь. Неслышно прокравшись обратно, она одним движением высыпала благоухающее содержимое корзины на постель, засыпав именинника с головой.
– Джанет! – его руки потянулись к ней с запутавшимися меж пальцев цветками. И, чувствуя спиной прохладную упругость лепестков, вдыхая их головокружительный запах, усиливающийся от жара их уже сливавшихся тел, она на мгновение приподняла его голову обеими руками:
– Я беременна, Хорст.
Но ответа ей было не нужно – вместо слов ответили его вспыхнувшие ярким счастьем мальчишеские глаза.
С этого дня, который они провели вдвоем в Гутахской долине, среди лепечущих мелких речушек на уже чуть поблекших лесных склонах, Хорст стал обращаться с ней, как со старинной дворцовой вазой, чудом попавшей в руки простого горожанина. По нескольку раз на дню он подходил к Джанет и, подставляя ладони под ее еще совсем не увеличившиеся девчоночьи груди или положив на живот горячие от волнения руки, не уставал спрашивать:
– Когда же ты явишь это и мне?
Джанет на секунду удивлялась вопросу, поскольку ее состояние было настолько прекрасным и естественным, что она совсем не думала о нем. Она брала его загорелую ладонь и подносила к своим губам.
* * *
Время шло, но к шести месяцам фигура Джанет оставалась еще почти стройной. Она была в совершенном восторге от своего состояния: ей нравились и наконец-то налившаяся грудь, и та внутренняя сосредоточенность, которой раньше ей порой не хватало. Как-то вечером, сидя за домом в маленьком садике, в который окна их второго этажа выходили как двери – большинство домов здесь, подобно детским корабликам, вздымались или опускались по прихотливому рельефу, – Джанет спросила, обращаясь скорее к самой себе:
– Ведь малыш должен родиться немцем?
– Это проще простого, завтра мэрия работает с полудня, если не ошибаюсь.
Джанет улыбнулась такой наивности:
– Я имею в виду совсем не то, милый. Мне кажется, он должен стать плотью от плоти этой земли, этой культуры.
Хорст отложил нескончаемые листы с комментариями к Мерике,[50]и лицо его стало серьезным.
– Но разве не лучше – слияние культур? Сейчас ты слишком влюблена в Германию и потому не видишь наших минусов. А их много. Во-первых, наше свинство. Не верь, когда тебе скажут, что немец – самое чистоплотное животное в Европе; наша пресловутая аккуратность есть только оборотная сторона свинства, и мы, зная за собой этот порок, боремся с ним с отчаянием утопающего, что и приводит к внешней, видимой всем, чистоте.
– Я вижу. – Джанет не поленилась нагнуться и провести пальцем по его идеально вычищенным белым ботинкам.
– Во-вторых, наша, так сказать, отвлеченность, то, что иностранцы называют парением духа и немецкой философией. Зачастую это оказывается детской растерянностью и беспомощностью перед реалиями грубой жизни. В-третьих, наша слезливая сентиментальность, в-четвертых, глубоко скрываемое, но искреннее презрение к другим нациям, на чем так легко сыграл фюрер, в пятых…