Сверкает солнце над цветущим полем,
И дни влекутся в полной мягкой воле,
Но там, куда еще так ясно веет
Небесный свет, уж густо вечереет…[45]
* * *
Голос, даже на таком расстоянии, был отчетливо слышен благодаря акустике замка, и в нем Джанет уловила отчетливый швабский акцент. Стихи же были ей неизвестны. Тем временем человек развернулся и пошел к другому краю барбакана, с которого как на ладони было видно то место, где, задрав голову, стояла Джанет, и тут же приветственно помахал рукой.
– Сейчас я спущусь! – пообещал он и исчез в серых складках стен.
А через несколько минут почти рядом с ногами Джанет из переплетенных травами кустов дрока показалась растрепанная темноволосая голова, и сильные руки вынесли на асфальт мужчину лет тридцати, широко улыбавшегося крупным мальчишеским ртом.
– Простите, если напугал. Но отказаться от возможности выбраться в лунную ночь на крышу замка и от души почитать там Гельдера[46]было весьма трудно.
– Почитать кого? – спокойно поинтересовалась Джанет, словно каждый день сталкивалась с ночными любителями поэзии.
Улыбка пропала.
– Немке стыдно не знать своих поэтов.
– Я англичанка.
– Да? А выговор прямо-таки баденский. Но тогда вам не понять.
Джанет нисколько не обиделась, во-первых, потому что действительно не знала, а во-вторых, гораздо больше стихов ее интересовал сейчас сам собеседник. Он стоял, невежливо засунув руки в карманы защитного цвета штанов и прищурив темные, глубоко посаженные глаза. В его облике было что-то мальчишеское, хотя во взъерошенных волосах проблескивала седина.
– И все же я очень рад, что в моих ночных бдениях появился товарищ, поскольку, я вижу, вы оказались здесь вполне сознательно.
– Да, – рассмеялась Джанет. – Я пролетела для этого много тысяч километров, и, как оказалось, не зря.
– Вы имеете в виду меня? – губы его дрогнули в подавляемой усмешке.
– Я имею в виду замок, но и вас тоже.
– Ну что ж, раз меня тоже… Пойдемте, здесь по дороге на Мьюник[47]есть нелепое заведение под названием «Кайнц».
– И там вы расскажете мне…
– Про двух сумасшедших – меня и поэта. – С этими словами он уверенно взял ее под руку, и они стали спускаться в долину не по дороге, а тропинками, видимо, хорошо ему известными. В винном погребке он заказал бутылку «Тюбингенского соловья» девяносто седьмого года и сказал, наливая вино в стоявшие перед ними простые бокалы:
– Это вино свежее и легкое, но надо немного потрудиться, чтобы оценить его. А я вам пока расскажу. – (Джанет молча кивнула и задержала во рту поначалу действительно безвкусный, а потом заигравший всеми летними радугами напиток.) – Меня зовут Хорст…
– Надеюсь, не Вессель?[48]
– Удивительно, что нацистскую песню вы знаете, а стихи одного из величайших и до сих пор в полную меру не оцененных немецких поэтов – нет. Фамилия моя Райнгау, я филолог, преподаю в Штутгартском университете. А стихи принадлежат перу Гельдерлина. На барбакане же я оказался потому, что главный хранитель замка – мой бывший однокурсник по Фрайбургу, и он, конечно, не мог отказать мне в таком удовольствии. Вы удовлетворены?
– И объяснениями, и вином.
– Скажите честно, вы испугались, увидев ночью, почти на крыше…
– Я ужасно обрадовалась! – искренне вырвалось у Джанет. – Знаете, не каждый день такое случается, и к тому же… всегда приятно встретить человека, разделяющего твое собственное легкое безумие, – не опуская синих глаз, призналась она.
– О да, – без тени насмешки подтвердил Хорст. – Я не терплю людей, которые приходят сюда из праздного любопытства, не видя за массивными стенами трагедии… Словом, мало кто понимает, что Шванштайн – это безысходный крик о помощи, вышедший из недр немецкой земли и обращенный к так и не услышавшим его небесам…
И разговор полился непрерывным потоком – тот разговор, когда собеседники с радостью подхватывают мысли друг друга, чувствуя, как счастье понимания своими легкими крылами осеняет их склоненные головы.
В щели подвальных окон погребка уже пробирался робкий розовато-желтый свет. Джанет оглянулась – они были одни, даже кельнер куда-то исчез.
– Вам пора? – спросил Хорст. – А жаль. Я бы хотел просидеть с вами здесь еще много часов. И даже дней. И даже недель и лет…
– То есть провести всю жизнь с женщиной, у которой вы не спросили даже имени?
– Это уже не имеет никакого значения, для себя я могу вас звать, как мне заблагорассудится, Марией или Брюнхильдой…
– И все-таки меня зовут Джанет.
В предрассветной, звонкой и настороженной тишине ее номера он вошел в нее так беззвучно и нежно, как входит летнее утро в распахнутые окна. А когда в небе засветились первые звезды и синий мундир на портрете стал бархатно-черным, Джанет тихо сказала, уткнувшись носом в чуть посеребренный висок:
– Я приехала сюда, чтобы найти свою душу, и, кажется, нашла ее…
А в ответ услышала строки Гельдерлина:
Раскрыт своими временами
Год, как роскошный праздник, перед нами,
И к новым целям намечаем мы дорогу,
И это значит мир…
* * *
Спустя месяц жители Фоейрбаха, северного и самого зеленого района Штутгарта, уже не обращали внимания на стремительную женскую фигуру, каждое утро выходившую из двухэтажного дома вдовы Маульшюс и отправлявшуюся в долгую прогулку по городу с планшетом в руках. Все знали, что Хорст Райнгау привез эту золотоволосую девушку из Баварии, но на самом деле она – чистокровная англичанка. Впрочем, в последнем сильно сомневались, поскольку выговор у нее был самый что ни на есть швабский. Джанет быстро запомнила всех этих дебелых бюргерш по именам и часто дарила им свои маленькие зарисовки городских видов, где знакомые вещи, увиденные ее глазами, приобретали прелесть новизны.
А рисовала Джанет беспрерывно. Щедрая земля южной Германии неожиданно открыла в ней способность запечатлевать ее не условно, а до мучительной честности правдиво, не только в плане настроения, но и в мельчайших подробностях, что, впрочем, никак не лишало ее работы поэтичности. Она перешла на акварель – технику, требующую высокого мастерства, точной руки и мгновенных решений. А пищу для работы город давал нескончаемую.