по идиллиям, по домашнему уюту, по сельским песням и мечтам – и везде человеческие страдания, безотрадность. И только в последних тактах звучит идиллический мотив рондо. Создается иллюзия, будто художника нет, а мировые силы сами развертываются и развиваются. Правда, писать об этом – невозможно, это надо переживать.
Я понял, чего ждал от этой музыки. Она должна была дать мне нечто словами невыразимое – то, что скрыто в молчании, а возможно, мужество, или хотя бы надежду, что все это когда-нибудь прекратится. А может, я просто хотел убедиться, что моя марафонская дистанция подходит к концу.
За ней последовал отрывок из «Реквиема» Моцарта – мощная лавина строгих величественных и вечных аккордов, некий катакликтический гимн. И вот полные трагизма мощные аккорды о боли и печали – печали моей и его, Вольфганга Моцарта, печали мужчин и женщин, одиноких и беспомощных в этом враждебном мире. Моя каморка превратилась в космическое пространство; аккорды, арктически-ледяные и кристально чистые, возвещали о том, как бесконечно далеки друг от друга атомы Вселенной, наполненной загадочным эфиром, а не обезличенной пустотой. Ноты коснулись страшного для человеческого понимания вопроса о бесконечности Вселенной.
Но вот протрубил пронзительный вопль, взывающий к иным мирам, населенным иными живыми существами. Потекли аккорды про мировую душу, блуждающую в потёмках вечности с какой-то возвышенной целью и смыслом. Но вот вверх взмыл голос скрипки, изливаясь ликующей радостью – чуждой к прошлому и будущему. И где-то засверкали беззвучные зарницы или промельки света, – эти краткие мгновения торжества Неба над Тьмой и безысходностью. Потом снова вступили мощные траурные аккорды; тональность и высота их сменялась с немыслимой скоростью, они перетекали друг в друга, и творили новые миры, ввергая человека в космическое состояние небожителя. Этот был гимн торжеству радости, аккорды звучали снова и снова, воспаряясь над вершинами духа, перерастая в самую прекрасную молитву из всех, что мне доводилось слышать, чтобы затем превратиться в песнь безрассудной смелости перед ликом мировой скорби и нечеловеческих страданий.
Когда «Реквием» закончился, я вспомнил один из музыкальных вечеров, когда я попал в Венскую оперу на концерт, посвящённый «Реквиему».
Разумеется, венские музыканты были в ударе. Я даже заметил, как у известного дирижёра подрагивали пальцы от нервного напряжения. Как будто Реквием, эта заупокойная месса, звучала по его ясной и светлой душе. Как знал, как чувствовал, как предвидел!..
Я шарил взглядом по комнате, надеясь уцепиться хоть за что-то прочное, но комната тоже стала частью вселенского водоворота. Книги на столе утратили свою материальность. Мне виделись только пустоты между домами. Передо мной явился мир пустого пространства, мир ужаса бесконечного пространства – мир без структур, без правил, без законов, мир, где не за что бороться и не за что держаться, ибо ты неотделим от того, что вокруг, ибо ты сам – зияющая пустота между атомами и молекулами… Меня обуял страх. Не похожий на тот, который испытываешь, когда за твоей спиной стоит Смерть. Нет. Сейчас я боялся одного: что я песчинка в этом бесконечном мире или попросту ничто. И весь окружающий нас мир, необъятная бесконечность Вселенной, этот ужас нескончаемой непрерывности Мира был непереносим. Сердце стремилось разорваться на тысячи осколков.
Я тряхнул головой, чтобы избавиться от наваждения и при этом хохотнул грубо, зло.
Только комната осталась той же в своём мрачном постоянстве. А музыкальные аккорды Моцарта все звучали и звучали.
В груди похолодело, меня охватила паника. Я попытался взять себя в руки. Опять бежать? Но куда? Конечно же, в Вильмерсдорф, к Вере Лурье. Жива ли она? Опасность её жизни налицо – ей угрожали.
И я понял, что все вокруг, как и прежде, было в движении. Нет ничего прочного, устойчивого…
Я подошёл к окну. Было темно, ночь неумолимо надвигалась.
Рухнув на диван, я заломил руки за головой, задумался.
Нет, я не боялся смерти. Как и сам Вольфганг Моцарт, который написал в последнем письме к отцу Леопольду, почти пророчествуя и совершенно примирившись с близкой потерей близкого человека. Это было философское утешение родному отцу, который готов был отправиться в последний путь:
«Так как смерть (по правде говоря – genau zu nehmen) – истинная конечная цель нашей жизни, я за пару лет столь близко познакомился с этим подлинным, наилучшим другом человека, что её образ для меня не только не имеет теперь ничего ужасающего, но, наоборот, в нём довольно много успокаивающего и утешительного! И я благодарю господа моего за то, что он даровал мне счастливую возможность (Вы понимаете меня) познать её, как ключ к нашему истинному блаженству. Я никогда не ложусь в постель, не подумав, что, может быть, меня (как я ни молод) на другой день более не будет, – и всё-таки никто из тех, кто знает меня, не может сказать, чтобы в обществе я был угрюмым или печальным. За блаженство сие я каждый день благодарю моего творца и сердечно желаю того же каждому из моих ближних».
Так и я, следуя великому напутствию великого композитора, встретил бы смерть с благодарностью. Но – что это со мной! – я боялся одного: раствориться, исчезнуть, стать частицей бесконечности. Ничтожеством. Мой организм не подчинялся мне, словно я был в наркотическом угаре, зато рассудок был ясным и трезвым.
Вместе с паникой я ощущал странное равнодушное спокойствие. Что осталось у меня в этом пустом и жестоком мире, где ждать милостей от общества, от людей – просто бесполезно? Здесь не во что верить, кроме только во Всевышнего. К чему тогда сопротивляться, идти всем смертям назло?
Я упал спиной на диван, закрыл глаза; голова кружилась все сильней. Я открыл глаза, уставился в потолок. Стены, книги, растения, цветы в горшках, книги на полках, письменный стол, компьютер – всё это мчалось вокруг меня, точно в последней надежде спастись и выжить.
Я панически подумал:
«Неужели это и есть жизнь? Без смысла, без цели, без надежды – как у этих цветов в глиняных горшках? Растительная жизнь, жизнь как безостановочный процесс, примитивная технология, руководимая высшими силами?».
«Ах, господа, как же скучно на этом свете жить!» – Так сказал один из героев Антона Чехова, и кажется, попал в точку. Тогда зачем такая жизнь? Вероятно, затем же, зачем и мне: не потому, что в жизни есть смысл, вера, цель, но оттого, что желание жить заложено во всякой божьей твари, а значит, и в человеке, с ветхозаветных времен.
Мысли вихрем неслись в мозгу, но ответных слов не было. Слова пришли позже – из каких-то неведомых запасников памяти,