«глины», мирно лежавший в тазу, рванул.
С Нестора, сладко сопевшего на кровати, воздушной волной сорвало одеяло и прилепило к окошку, с подоконника сбросило цветочные горшки, а Евдоксию Матвеевну выбросило из сенцев на улицу.
Таз, вымахнувший, будто снаряд, из печи, едва не проломил насквозь стену, потом пришлось ремонтировать, а юному террористу здорово досталось от матери – дня три потом он старался не садиться на табуретку, за столом ел стоя…
Сейчас эту историю Махно вспоминал с легкой улыбкой.
Может быть, ее вообще не было?
Жизнь делалась все сложнее и тяжелее. Внутри все болело, словно бы там не осталось ни одной неповрежденной косточки, утром, проснувшись, он часто обнаруживал во рту кровь – она тихонько натекала ночью, превращалась в склизкий студень. Махно спокойно и холодно думал о том, что однажды сгусток крови закупорит ему глотку и он задохнется. Голову ломило от яростного, способного покорежить черепную кость звона. Махно было плохо.
Он чувствовал, что приближается последний день, судный, когда за все былое придется отвечать. И перед Богом отвечать, и перед самим собою…
Московский писатель Сергей Семанов долгое время находился в переписке с Галиной Андреевной Кузьменко – буквально до последних дней ее жизни. Она многое рассказала ему о своем муже, о том, как они жили во Франции.
Однажды он получил от нее следующее письмо:
«Мы жили тогда в пригороде Парижа Венсене в маленькой меблированной квартирке, состоящей из одной небольшой комнаты с кухней. Семья наша состояла из трех человек: меня, мужа и одиннадцатилетней дочери. Осень 1933 г. Я безработная, муж довольно тяжело болен, дочь ходила в школу. Муж болел туберкулезом легких еще со времени заключения в Бутырской тюрьме в Москве, где он отбывал каторгу, закованный по рукам и ногам, где провел девять лет и откуда его как политического заключенного освободила революция. Из тюрьмы он вышел без одного легкого, и теперь изнемогало и второе его легкое, также пораженное туберкулезом. Кроме того, его мучил последние пару лет и туберкулез костей. Были поражены два ребра, на которых постоянно образовывались большие болезненные шишки, наполненные гноем. Еще беспокоила его незаживающая рана на ноге, простреленной в одном из боев разрывной пулей. На эту ногу он хромал. Из раны время от времени выходили осколки разрывной пули.
Однажды в русской газете “Последние новости” я прочла объявление, что в один русский детский пансион-интернат требуются работницы. Я пошла по указанному адресу и устроилась на работу в качестве прачки в пансион для русских девочек в Кенси, а муж, больной, остался один дома. По воскресеньям я его изредка навещала. Часто навещали его многие товарищи. Зимой ему стало хуже, и приблизительно в марте месяце 1934 года мы его поместили в один из французских госпиталей в Париже.
По воскресеньям я часто навещала его в госпитале. Здесь я встречалась с многочисленными его товарищами, как русскими, так и французами. Часто бывал у мужа один эмигрант из бывших белогвардейцев из войск Юденича, некто Яков Филиппович Карабань. А познакомились мы с ним, живя в одном отеле на одном этаже в Венсене. Он частенько заходил к нам, подолгу беседовал с мужем и был всегда желанным гостем.
Несмотря на пребывание в госпитале, здоровье мужа не улучшалось. В июне месяце врачи решили сделать операцию – удалить два пораженных туберкулезом ребра.
В конце июня однажды вечером я зашла к нему в госпиталь. Он был очень уставший, измученный и ослабевший. На мой вопрос: “Ну как?” – он ничего не ответил, только из глаз его покатились слезы. Я тоже заплакала. Говорить нам больше было не о чем… Я поняла, что ему тяжело, что жизненные силы покидают его, что он уже больше не жилец на этом свете. А через несколько дней ко мне на работу в Кенси приезжает на такси один товарищ Максим и говорит: “Собирайся, Галина, сейчас же едем в Париж. Нестор умирает”.
Я взяла дочь, спустилась к заведующей и заявила ей, что я сейчас с дочерью уезжаю в Париж, так как отец моей дочери и мой муж умирает. Мы сели в такси и поехали. Часов в пять вечера мы были уже в Париже, в госпитале. Муж лежал на постели бледный, с полузакрытыми глазами, с распухшими руками, отгороженный от остальных большой ширмой. У него было несколько товарищей, которым, несмотря на неурочный час, разрешили здесь присутствовать. Я его поцеловала в щеку. Он открыл глаза и, обращаясь к дочери, слабым голосом произнес:
– Оставайся, доченька, здоровой и счастливой!
Потом закрыл глаза и сказал:
– Извините меня, друзья, я очень устал, хочу уснуть.
Пришла дежурная сестра. Спросила его:
– Как чувствуете себя?
На что он ответил:
– Дайте ужин. Принесите кислородную подушку.
– Сейчас, – ответила сестра и принесла ему кислородную подушку.
С трудом, дрожащими руками, он вставил себе в рот трубочку кислородной подушки, и сестра попросила нас всех удалиться и прийти завтра утром.
На следующее утро, когда мы зашли в палату, увидели, что кровать, на которой лежал муж, пуста и ширмы у кровати не было. Один из соседей-больных сказал, что сегодня утром около шести часов муж перестал дышать. Пришла сестра, закрыла ему лицо простыней, и вскоре его вынесли в мертвецкую. Это было 6 июля 1934 года. Сестра сдала мне одежду мужа, его часы и прочие мелкие вещи, и мы пошли в мертвецкую. Здесь лежал покойник с восковым, очень спокойным лицом. На груди его сочилась рана после операции. Один из товарищей снял с лица мужа маску, и через пару дней мы его хоронили на кладбище Пер-ла-Шез. Тело его было сожжено в крематории, и урна с прахом замурована в стене».
К этому письму прибавить нечего. Как нечего и убавить – все стоит на своих местах…
Остается лишь ощущение горечи, чего-то незавершенного, печали. Всегда бывает печально, когда из жизни уходит человек. Особенно если человек этот приметный…
* * *
Никогда не думал Махно, что будет лежать под небом Парижа, мечтал, что могилой его станет вольная степь с ее ветрами, с серебряным ковылем, с крутым духом чернобыльника, от которого из груди готово выскочить сердце, с пением жаворонков – сладким и бесконечным, способным рождать в груди благодарные слезы.
Вместо этого – глухая кирпичная стена, деревья с высокой темной листвой, горластые, отяжелевшие до одури – дармовой-то еды навалом – вороны, под которыми не выдерживали и лопались сучья, могильные памятники с неродными надписями – русских и украинцев среди соседей по «вечному общежитию» очень мало, тихие ровные дорожки, тщательно заасфальтированные, очень аккуратные – то самое, чего на большинстве печальных кладбищ дома, на Украине, нет.
Многие знали, что батька до последнего дня своей непростой жизни вел дневник, в больнице