деревянной подложке, но чаще, особенно когда дело доходило до верхней части стены, дурью шмякался на пол, забрызгивая всех коричневой склизкой жижей. Бабка с матерью смеялись, счастливая Златка, не награжденная меткостью, пуляла глину куда попало — процесс занимал ее больше, чем результат. Через час-другой у рыжей троицы ныли руки, а плечевые суставы пеклись пригоревшей кашей в казане. Анна Степанна, соседка, в ситцевом гороховом платье с загорелыми коленками, вплыла в сени, насмешливо качая головой и удивляясь неловкости Корзинкиных.
— Эй, девки! — Она проглотила исполинский зевок: — Кто ж так стены-то мажет?
Анна Степанна зачерпнула раскатанной, будто скалкой, ладонью говноподобное месиво и, размахнувшись, запустила шматок прямо под потолок:
— Э-эх, епт твою мать! — И глина намертво схватилась с шершавой древесиной. — Видали, дурехи? Кто же без мата-то цемент мечет? Он же держаться не будет!
Хохоча, срывая животы, ругаясь как сапожники, Корзинкины вывели процесс на совершенно новый уровень. Сопровождаемые матюгами лепехи летели точно в цель, ложились ровно и ладно. Соседка, умиляясь, заливаясь смехом и слезами, вела соревновательный подсчет между лучшими стрелками и мазилами, пока не обнаружила собственных кур, гуляющих в огороде Корзинкиных.
— Кыш, бледи! — вскинулась она и улетела вслед за несушками, срывая по пути хворостину из мощного как баобаб ревеня.
Потом, зимой, в морозы, Златка водила ладонью по уже побеленной стене и чувствовала тепло травы и глины, будто в эту кашу, разляпанную под матерок на стенах, было замешено и августовское солнце. Иногда она прикладывала к мазанке ухо и слышала звуки лета — топот ног по горячей земле, колыхание легкого платья, плеск мелкой вонючей речки, куда прыгала с разбегу в одних трусах, и квохтанье абсолютно целомудренных соседских кур, к которым незаслуженно Анна Степанна обращалась «бледи мои».
А уж как пылала потом эта солома… В раскаленном аду глиняная обмазка осела черным пузырчатым порошком, а сухая, вкрапленная в нее трава полыхала, разрывая легкие Нюры и Зинки едким смертельным дымом. Это пламя, этот крик горящих заживо бабки и матери врывались в сон полоумной Эпохи каждую ночь. Ее сознание уже дало сбой, внешний мир не обременял старуху своими законами, причинно-следственные связи были разрушены, но огонь, чудовищный огонь мытарил ее бесконечно. Часто сквозь алое марево проявлялось лицо грустного младенца, который смотрел на нее с упреком серыми, скорбными глазами. Смысл ночных видений был непонятен Эпохе, но сердце ее рвалось от вины и боли. Лишь когда она сама сбросила с себя земную оболочку, сгорев дотла, до нежнейшего пепла, события ее жизни выстроились в ясную, логичную цепочку. Одно отшлифованное колечко цеплялось за другое и представляло собой длинную удавку, которую Всевышний вручил ей с самого момента нежеланного рождения. Без тела было свободно, не больно. Душа отдыхала, словно вернулась домой с корпоратива, сбросила с кровавых мозолей туфли и надела рваненький домашний халат. Но кромешная тоска не давала покоя. Эпоха пыталась сама двигать фишки на путаном рельефе оставшегося под ногами мира. Оберегала Софью Михайловну, мудрую, красивую женщину, так искренне, без остатка любившую ее дитя. Кружила над Жгутиком, несчастным, неспособным искупить свой проступок, прибитым к земле женой, которой он стыдился, и неизлечимо больным сыном. Соединила их с Илюшей на несколько коротких встреч. Металась над умирающим Родионом, пытаясь его спасти. Старшуля нравился ей: наглый, талантливый, искрометный, вечно бросающий Илюше вызов… Но что-то главное ускользало от ее понимания, чего-то не хватало ей в этом хаосе действий, какой-то идеи, какой-то глиняно-травяной замазки, которая связала бы все воедино и привела происходящее на земле к осмысленному, катарсическому финалу.
* * *
Ослепительный свет резал глаза. Он лился сверху, соединив широкой взлетной полосой наш бестелесный хаос со следующим, разреженным и более упорядоченным миром. Мы притихли в ожидании дива. На глиссаду нелепой своей походкой, одергивая лохмотья, страшно стесняясь, вышла Эпоха. Я никогда не видел ее стыдливой. Но бабка смущалась так, будто ее вытолкали на подиум к моделям Гуччи в разгар Недели высокой моды. Она улыбалась беззубым ртом, придерживая нижнюю челюсть сухими руками. Рытвины ее шрамов и морщин были подробны, словно увеличены на экране в операционной пластического хирурга. Сценария не знал никто, сброд нашего могильника переглядывался в недоумении. Я все еще держал Илюшу в своих лапах, как вдруг он отряхнулся, высвободился из моих очертаний и направился по лучу света навстречу Эпохе. Сохраняя свой последний земной облик, брат пытался застегнуть на ходу ремень и избавиться от вспоротой на груди футболки. На полпути он споткнулся о невидимое препятствие и потупил взгляд. Смотреть на Эпоху было больно. По веревкам ее рубцов и кратерам язв текли слезы. Мешок рта дрожал выпотрошенной куриной гузкой. Она нервничала, корябая грязными ногтями костяшки своих кулаков. Илюша поднял измученные глаза.
— М-мама?
Я не выдержал и уткнулся в Санино разорванное сердце. Осветитель обнял меня, глухо всхлипывая.
— Сколько золота… — завороженно прошептала Настенька.
Пространство над Эпохой взметнулось рыжим пожарищем. Кургузая бабка заполыхала в огне, продолжая идти по взлетной полосе навстречу Илюше. С каждым шагом с нее срывались пласты бывшей уродливой плоти. Ошметками они падали в пламя, шипя и корежась. Старческая кожа плавилась, обнажая нежные веснушки, куриная гузка кипящим месивом сползала с девичьих зацелованных губ и открывала белые сливки трогательно неровных зубов. С рук грязными перчатками отторгались желтые ногти и вспухшие суставы, оставляя под собой тонкие ласковые пальцы. Седые всклоченные волосы горели белым фосфорным пламенем, покрывая уродливый старческий скальп летящей шевелюрой подсолнечных локонов. Живая трепетная статуэтка во всех оттенках июльского меда, схваченная ситцевым колокольчиковым платьем, ступала и ступала по линии света. Смеясь Илюшиным смехом, жмурясь Илюшиными глазами, играя Илюшиными ямочками на щеках, она шла и шла, не становясь ближе, не сокращая расстояния, не сходя с глиссады на взлетную полосу. Сзади нее, повторяясь в пространстве, плыли одинаковые женщины в янтарном сиянии. Бабка, мать и дочь. Троекратно скопированные улыбки, размноженный трафаретом рисунок веснушек, черточек, морщинок. Лучистые нимбы, изливающие свет на нежные лица.
— Святая… — ахнул Саня. — Наша Эпоха… святая.
Илюша обернулся и посмотрел на меня встревоженно, вопросительно.
— Иди к ним, — сказал я. — Что бы ни было, я никогда тебя больше не потеряю.
Брат с неуверенного шага сорвался на бег. В такт его дыханию всех нас, бестелесных, качало, словно на волнах в тесной спасательной шлюпке. Толчки пяток о взлетную полосу прошивали нашу материю ностальгическим земным сердцебиением. Мы превратились с ним в одно целое, мы чувствовали, как в его зрачках тремя куполами отражалось свечение рыжих нимбов, как стало ему, внезапно оперенному, легко. Как нырнул он в огненное